Я обнаружил, что в Пекине уйма общественных бань — примерно три десятка, и все субсидируются государством. В Китае посещение бани — один из самых дешевых способов провести досуг в публичном месте: билет стоит 60 фыней (15 центов), причем мыло, полотенце и пользование лежаком включены в цену. Оставаться там можно хоть весь день — мыться в общем бассейне, от которого валит пар, и просто отдыхать.
Бани, на которые я набрел, назывались Син Хуа Юань и работали с полдевятого утра до восьми вечера. Среди посетителей много приезжих, которые отправляются помыться после долгой дороги, едва прибыв в Пекин, — им хочется предстать перед друзьями и родственниками в презентабельном виде, но они не настолько бесцеремонны, чтобы напрашиваться в чужую ванную.
Лежаки стояли в маленьких каморках. Мужчины, закутавшись в полотенца, отдыхали или похаживали туда-сюда, беседуя между собой. Это напоминало римские бани — дружелюбная атмосфера, порозовевшие, чуть ли не сварившиеся в кипятке китайцы плещутся в воде, приветливо покрикивая друг на друга. Заплатив вдвое больше, можно было получить отдельный кабинет.
Я говорил себе, что эти бани — словно бы осколок Древнего Рима или викторианской эпохи (женская баня размещалась по соседству), что они очень удобны для путешественников и тех, кто живет в домах без удобств, отметил, что они похожи на клуб и в них чувствуешь себя среди родни, — но один китаец, гомосексуалист, открыл мне глаза на правду.
— Большинство ходит туда, чтобы помыться, — сказал он. — Но это также подходящее место, если вы хотите познакомиться с парнем и заняться с ним некоторыми вещами.
— Какими же?
Мой собеседник невозмутимо пояснил:
— Однажды, когда я был в Син Хуа Юань, я увидел в отдельном кабинете двух мужчин. Один держал член другого во рту. Такими вещами.
ШАНХАЙ
Шанхай — старый бурый город у реки, чем-то смахивающий на Бруклин, и китайцы — в толпе они находят умиротворение — любят его за толчею, за то, что вся жизнь протекает прямо на улице. Шанхай ассоциируется с городскими пижонами и развитым чувством стиля. Большинство успешных китайских модельеров работает именно в Шанхае, и если вы произнесете «Yifu Sheng Luolang», шанхайцы поймут, что вы назвали имя Ива Сен-Лорана. Когда я приехал в этот город, улицы прочесывала редакторша из «Эль», собирая материал для статьи о Китае под названием «Модная революция в стране культурной революции». По словам ее сопровождающего-китайца — я с ним потом познакомился — эта француженка очень высоко оценила умение шанхайских женщин элегантно одеться. Она окликала их, фотографировала и спрашивала, где они покупают одежду. Большинство отвечало: «На Свободном Рынке в переулках» или «Шью сама дома, по картинкам в западных журналах». Даже в дни «культурной революции» фабричные работницы приходили на работу в ярких кофтах и кружевных блузках, скрытых под мешковатыми синими робами; перед началом рабочего дня было принято встречаться в женской уборной и сравнивать наряды.
Поскольку Шанхай — город космополитичный, повидавший больше иностранцев — как захватчиков, так и дружелюбных визитеров — чем любой другой китайский город, это оплот многоязычия. Он одновременно самый догматичный в политическом смысле («Боритесь с почитанием книг», «Политическая работа — живая кровь всей экономической работы» — это цитаты из Мао) и самый буржуазный. Перемены в Китае всегда начинаются с Шанхая, а если Китай раздирает конфликт, то в Шанхае он проявляется наиболее яростно и шумно. В Шанхае чувствуешь себя живым на двести процентов, и даже я при всей моей ненависти к мегаполисам способен ощутить особый шанхайский дух и оценить по достоинству его атмосферу. Шанхай не туп (не в пример Кантону[39], зато он резок, а в жаркий сезон также отличается духотой и шумом: от толп и вони в нем некуда деваться.
Шум показался мне самой характерной чертой Шанхая — это был уже известный мне круглосуточный рев мегаполиса, который служит саундтреком для жизни Нью-Йорка (клаксоны, сирены, мусоровозы, орущие люди, предсмертные хрипы). Пекин тянулся к небу, обещая вскоре превратиться в скопище высоких зданий, но Шанхай, построенный на глине, рос вбок, выплескиваясь на болота провинции Чжэцзян[40]. С утра до ночи копёры забивали стальные сваи в эту зыбкую почву. Один копёр работал прямо у меня под окном. Его беспощадный, деспотичный голос задавал ритм моего существования. Zhong-guo! Zhong-guo! Он диктовал мне, как дышать, как ходить, как есть: я переставлял ноги и подносил к губам ложку в темпе «Zhong-guo! Zhong-guo!». Копёр оркестровал и мою речь, заставлял писать дневник рывками; чистя зубы, я ловил себя на том, что вожу зубной щеткой в ритме копёра: удар и отголосок вполовину тише — «Zhong-guo!» В семь утра он начинал работать, а в восемь вечера все еще долбил. В Шанхае от этого звука было никуда не сбежать: почти в каждом квартале звенел об наковальню свой собственный молот: «Zhong-guo!»
Я пробирался переулками, держась подальше от автомобилей и толп пешеходов. Там я обнаружил, что грех чересчур жаловаться на шум, копёры и ошалелую беготню. Дело в том, что я оказался в Шанхае не впервые. В прошлый раз город показался мне унылым, деморализованным, агонизирующим. Но почему же китайцы напрочь лишены чувства меры? Теперь даже переулки кишели народом: импровизированные лотки, жилища, заодно служившие лавками, в канавах — базары, а на проезжей части плотничают, латают обувь, чинят велосипеды…
По дороге к Бунду — так в Шанхае зовется набережная реки — я приметил между стен шпиль. Оказалось, это церковь Святого Иосифа, а человек, которого я принял за сторожа, — он был одет затрапезно, в рваную куртку и шлепанцы — настоятель храма, католический священник. В нем сочетались благочестие и бдительность, мягкость и настороженность — таков характер китайца-христианина, претерпевшего столько передряг, что уже и не упомнить. В «культурную революцию» церковь разгромили, расписали лозунгами и превратили в склад машиностроительного завода, а кладбище при церкви — в автостоянку.
— Sacramentum[41], — сказал священник, указывая на трепещущее пламя свечи, и удовлетворенно улыбнулся: в дарохранительнице лежала освященная гостия.
— Разве сегодня будет служба? — осведомился я.
— Нет, сегодня — нет, — отозвался он и провел меня в задний придел, где стоял гроб, на который был наклеен белый бумажный крест. И пояснил, что завтра будет отпевание.
— Вижу, у вас тут дел невпроворот: много народу ходит в церковь.
— О да. В Шанхае пять церквей. По воскресеньям они всегда полны.
Он пригласил меня на мессу, и я из вежливости обещал прийти, зная, что не пойду. Мне там было нечего делать — я же еретик. Кроме того, меня часто раздражали западные люди, которые на родине в церковь никогда не ходят, но в Китае не пропускают ни одной службы, словно им вожжа под хвост попала: так они декларируют свою непохожесть или, возможно, молчаливо упрекают китайцев: можно подумать, будто свобода вероисповедания — экзамен на толерантность для китайских властей. Собственно, да, свобода вероисповедания — это тоже мерило, но как-то досадно было видеть, что этой проверке подвергают китайцев неверующие американцы. И потому в Китае я не посещал церковь, но иногда, увидев на траве птичку, преклонял колени и благоговейно любовался: надо же, живая, скачет.
СКРИПАЧ И ХУНВЭЙБИНЫ
Однажды в Шанхае я познакомился с моложавым на вид, элегантным мужчиной по имени Ван. Оказалось, мы родились в один год — год Змеи (правда, Ван, как принято у китайцев; вместо слова «змея» употреблял эвфемизм «маленький дракон»). Он был столь приветлив и словоохотлив, что я стал часто с ним видеться, обычно за ленчем в отеле «Цзинь Цзян». Ван был человек с тонкой душевной организации, но не лишенный чувства иронии. Как-то он упомянул, что испытал величайшее счастье в своей жизни, когда гулял по улицам в Сан-Франциско во время своей единственной поездки в Штаты — но никогда не пускался в занудные рассуждения на сей счет и не просил меня о помощи. Даже в Шанхае он выделялся из толпы, так как носил канареечно-желтый сюртук и серо-голубые брюки; на запястье у него были золотые часы, на шее цепочка, солнечные очки — дорогие.
— Люблю яркую одежду, — говорил он.
— А во время «культурной революции» вы могли носить яркое?
Рассмеявшись, он сказал:
— Ох; какой же это был хаос!
— Вас критиковали?
— Арестовали. Тогда-то я и начал курить табак. Обнаружил: если куришь, у тебя есть время собраться с мыслями. Они меня вызвали — хунвэйбины. И сказали: «Ты назвал жену Мао, Цзян Цин; сумасшедшей». Да, она правда была сумасшедшая! А я закурил сигарету и сидел, затягивался, думал, что сказать.
— И, что вы ответили?
— Я все равно ответил неправильно! Меня заставили писать рефераты. Заняться самокритикой!