На турфанском рынке выступали акробаты и огнеглотатели. Один человек показывал фокусы, раскладывая карты на перевернутой тачке. В этом базаре было что-то средневековое: пыль, шатры, товары, артисты, публика: мужчины в маленьких облегающих шапочках, женщины в шалях, крикливые дети с растрепанными волосами и грязными ногами.
Ничто не дает столь трезвого представления о затеях и усилиях человечества, как разрушенный город. «Это была великая столица», — говорят люди, указывая на остатки стен, следы улиц и клубы пыли. И, стоя посреди тиши этого неживого города, вспоминаешь об Озимандии[49] — царе царей, чей истукан, засыпанный песками, был всеми забыт. Американцы созерцают подобные города с глубочайшим упоением, ибо на нашей родине пока нет ничего, сопоставимого с ними по масштабу. Города-призраки и третьестепенные поселки не сравнятся с монументальными трупами великих мегаполисов прошлого, имеющимися в остальном мире. Вероятно, оптимизм как черта национального американского характера обусловлен тем фактом, что в наших пределах не водится разрушенных крупных городов. Правда, погибшие мегаполисы навевают легкую усталость и уныние, но зато могут привить вам здоровое презрение к недвижимости.
Гаочан был идеальным примером разрушенности и запустения. Его имя гремело больше тысячи лет, а ныне обозначает запыленные руины глинобитных стен. Покамест судьба миловала его, ограждая от величайшего поругания — нашествия туристов, но однажды, когда «Железный петух» переродится в ультрасовременный поезд с обтекаемыми обводами, они отыщут даже это место в пустыне, в двадцати пяти милях восточнее Турфана. Город сменил полдюжины имен: Каракоджа, Хочо, Дакианус (в честь римского императора Деция), Апсус (переиначенное «Эфесус» — Эфес), Идукит-Шахри («город царя Идукита») и Эрбу («вторая стоянка»). Общепринятым стало название Гаочан, но это было уже неважно, так как от города почти ничего не осталось. Почти ничего, но достаточно, чтобы всякий уяснил: когда-то здесь стоял действительно огромный город, грандиозный мегаполис. Потому-то теперь он выглядел столь печально. Всем великим развалинам присуща меланхоличная пустынность.
От стен и укреплений мало что уцелело, но чувствовалось — крепость была добротная. Гаочан в древности был столицей своей области, в эпоху династии Тан — крупным городом, а затем крупным уйгурским городом, а затем был завоеван монголами. Уйгуры не хотели, чтобы их город разрушили; они сдались без боя и передали монголам власть. Собственно, монголы подчинили себе и весь остальной Китай. Во времена монгольского владычества — империи Юань 13–14 веков — по Китаю начали широко путешествовать первые западноевропейцы, в том числе Марко Поло.
К тому моменту Гаочан стал мусульманским — раньше его жители исповедовали буддизм. Кроме того, он был центром деятельности сектантов — сначала манихеев, а позднее несториан. Когда вдумываешься в эти еретические учения, нельзя не отказать им в определенной резонности. Манихеи, последователи персидского пророка Мани, полагали, что в каждом человеке есть два начала — доброе и злое, и жизнь — борьба этих взаимообусловленных противоположностей, света и тьмы, духа и плоти. Несториане — христиане, отлученные от ортодоксальной церкви за веру в то, что в Иисусе в его земном воплощении существовали два отдельных естества. Несториане отрицали, что Иисус был одновременно Бог и человек, а потому делали вывод, что Мария — либо Богородица, либо мать Иисуса-человека, но никак не то и другое сразу. После Эфесского собора (он состоялся в 431 году на территории нынешней Турции) несториан стали преследовать и ссылать за их учение. И вот в 7 веке несториане забрели сюда, в город на последнем отрезке Шелкового Пути, посреди Китая. Здесь-то в 638 году в Чанъане (Сиане) была заложена первая несторианская церковь.
Гаочан заворожил меня именно тем, что в нем ничего не осталось: ни церквей, ни еретиков, ни книг, ни картинок, ни города. Только солнце накаляло глиняные кирпичи и разрушенные стены, а вся религия, торговля, воинское дело, искусство, деньги, правительство и цивилизация обратились в прах. Но в огромности немых руин все равно было нечто величественное. Никак не удавалось отделаться от иллюзии; будто пустыня — дно былого океана, гигантский шельф, усыпанный галькой и всякой ерундой, которую волны выбрасывают на берег. Гаочан вполне вписывался в эту картину — он был словно песочный замок, почти размытый волнами.
Ни живой души, за исключением коз. Фрески и статуи украдены — и проданы либо каким-то иным путем переданы в музеи. Много зданий разобрали крестьяне, нуждавшиеся в кирпиче. Если местные находили горшки, вазы или амфоры (а амфоры были отличные, так как Гаочан развивался под древнегреческим и древнеримским влиянием), то пользовались ими у себя на кухне, чтобы не тратиться на новую посуду.
Я пошел в уйгурскую деревню неподалеку и стал расспрашивать, что тут знают о Гаочане. «Это старый город», — отвечали мне люди — мужчины с бронзовыми лицами и орлиными носами. Их селение не значилось ни на одной карте. У них были ослы, мечеть и небольшой рынок, но по-китайски и вообще ни на каком языке, кроме уйгурского, они не говорили. Место это называлось «Коммуна "Огненная Гора"», но никакой огненностью тут и не пахло — деревня была погружена в летаргический сон. На меня уставились женщины, закутанные в черные шали — только глаза видно; одна из них была точь-в-точь моя бабушка-итальянка.
Мой гид, господин Лю, не говорил по-уйгурски, хоть и прожил неподалеку двадцать лет. У меня сложилось впечатление, что уйгуры, жители пустыни, не воспринимают китайцев-ханьцев всерьез. Когда наша машина тронулась, о дверцу машины что-то ударилось, и водитель, затормозив, погнался за какими-то хохочущими мальчишками. Он закатил скандал, но никто не пришел к нему на помощь — даже слушать не стали. Затем ему нанесли еще одно оскорбление. Когда водитель остановился спросить дорогу к древнему кладбищу — некрополю в Астане и высунул голову из машины, двое детей засунули ему в уши какие-то стебли с метелками и начали щекотать. Водитель выскочил и начал ругаться, а мальчики убежали.
— Это ужасные дети, сказал Лю и сердито зыркнул на меня, заметив, что я смеюсь.
Тела в подземных гробницах Астаны, похороненные шестьсот лет назад, сохранились в идеальном состоянии: ухмыляясь, они лежали бок о бок на украшенном помосте.
— Хотите сфотографировать мертвых людей? — спросила смотрительница.
— У меня нет фотоаппарата.
Не слушая меня, она сказала:
— Десять юань. Один снимок.
Лю выпалил:
— Ненавижу смотреть на мертвые тела, — и помчался наверх по каменным ступенькам. Удрал из склепа.
Когда он ушел, смотрительница спросила:
— Деньг менья?
СТРАХ ПОЛЕТА
Некоторые китайские поезда ужасны. За двенадцать месяцев странствий, прокатившись на четырех десятках составов, я не видел ни одного чистого туалета ни в одном вагоне — везде было насвинячено. Радио по восемнадцать часов в день гремело, лязгало и читало нотации — то был рудимент эпохи лозунгов Председателя Мао. Среди проводников попадались настоящие тираны, а безумная толкучка в вагоне-ресторане часто не стоила еды, за которую там буквально дрались. Но были и плюсы — милосердный проводник, порой — хороший обед или удобная полка; путешествие по железной дороге было лотереей, в которую иногда удавалось выиграть; но даже в поездах, где все шло наперекосяк, обязательно имелся громадный термос с горячей водой для чая.
Но все аргументы против железных порог, какие я только мог измыслить, блекли перед ужасами китайского воздушного транспорта. С последними я ознакомился на личном опыте, хотя и в щадящих дозах, когда летел из Урумчи в Ланьчжоу. Самолетом я решил воспользоваться, так как не видел смысла возвращаться на «Железном Петухе» в обратном направлении, по тому же маршруту.
В аэропорт велели приехать за три часа до вылета — то есть, в семь утра. А рейс задержали на пять часов — то есть, взлетели мы в три часа пополудни. То был старый русский реактивный самолет. Его металлическая обшивка, сморщенная, надтреснутая, походила на фольгу смятой сигаретной пачки. Промежутки между креслами были так узки, что коленки у меня заныли, а ступни затекли. Все места были заняты, а каждый пассажир был навьючен, как вол — в смысле, ручным багажом. С полок над сиденьями сваливались громадные тюки — хорошо, никому голову не проломили. Еще до того, как самолет оторвался от земли, люди начали тихо блевать какой-то водянистой жижей, опустив головы и сложив руки с торжественным, молитвенным видом — такова обычная поза китайца, которого тошнит. Через два часа нам раздали конверты с тремя карамельками, жевательной резинкой и тремя липкими мармеладками. Была еще почти призрачная черная прядка сушеной говядины (на вид — пакля, на вкус — гнилая веревка), завернутая в целлофан, а в придачу ко всему этому — очень оптимистично со стороны китайцев — зубочистка. Еще через два часа по салону прошла девушка с подносом, одетая в старинную форму почтальона. Подумав, что это какая-то более основательная еда, я схватил с подноса небольшой пакетик. В нем оказался брелок. Первое время в самолете было очень жарко, а потом так похолодало, что изо ртов валил пар. Самолет поскрипывал, как шхуна, идущая под всеми парусами. Прошло еще два часа. «Я спятил», — сказал я себе. Прозвучало объявление — какой-то булькающий голос о заходе на посадку. В этот момент все, кого не тошнило, повскакали и начали стаскивать с полок свои тюки; они оставались стоять, толкаясь, шатаясь и невразумительно жалуясь — пропуская мимо ушей все требования сесть и пристегнуться, — покуда самолет подпрыгнул, продемонстрировал трюк «езда на заднем колесе» на посадочной полосе и, припадая на одно крыло, докатился до терминала в Ланьчжоу. «Больше — никогда!» — сказал я себе.