Колька пил ледяную воду, чувствуя, как с каждым глотком в нем поднимается приглушенная до сих пор усталость. Потом растягивался на песке и молча лежал, почти не принимая участия в общем разговоре. Время от времени к нему наклонялась Елена и одними глазами спрашивала: «Устал?» И Колька отрицательно качал головой.
— Смотрел я утром вашу стройку, — сказал как-то Иволгин. — Здорово все-таки!
— Чего там здорово, — вяло отозвался Колька. — Дол-бишь-долбишь сваю, а она и вошла-то в грунт на какой-нибудь сантиметр.
А ты что же хотел, за неделю причал выстроить? — спросил Иволгин. Помолчав, он задумчиво добавил: — Мне кажется, мы часто сами не сознаем того, что делаем. Сантиметр… А что начинается с этого сантиметра — знаешь? Вот, бывает, вырастет в поле былинка. Тростиночка. Вытянется, зацветет, заколосится. Добудут из колоса зерно — одно, два, несколько… Сольются эти зерна с другими — и вот их уже тысячи, потоки, миллиарды пудов. Они создают силу человечества. Какова же цена былинки! Так и в Стожарске: забьёте сваю, другую, намостите причал. Придут корабли, по-грузят рыбу, увезут в города. Эта рыба накормит людей, придаст им сил. А те создадут станки, новые заводы, — и тогда. возрастет наша мощь, а с нею — надежды во всех уголках планеты. Чувствуешь, куда тянет сантиметр?.. Каждый гвоздь, вбитый на месте, касается всего человечества.
Он умел говорить возвышенно о самых простых вещах. И странное дело: после таких бесед Колька совсем по-иному воспринимал труд рыбаков, сваи, пропитанные смолой, даже тяжеленные «бабы». Усталая боль в мышцах наполняла тогда его гордостью, а каждая капля пота заключала в себе бездну смысла и особого, нераскрытого значения. Кольке казалось, что не только рыбаки, но и сам он, с каждой забитой сваей становились яснее, значимее, выше.
Вечерами они чаще всего гуляли втроем: он, Елена и Иволгин. Бродили по темным стожарским улочкам, уходили в маяку или же сидели на обрыве, любуясь лунной тропой, упавшей на море. Побыть наедине с Еленой Кольке удавалось редко. Тогда он придумал выход: с рассветом появлялся у дома Городенко, будил Елену, и они вместе убегали в утреннюю степь, омытую зоревыми росами. Всходило солнце, разжимая тайники ночных теней, — степная равнина становилась плоской и зримой, как раскрытая ладонь. Натруженные извилины проселков огибали желтоватые, мозолистые бугры курганов. Над курганами парили орлы.
В этих встречах не было интимности, но Колька и не искал ее. Его наполняла такая буйная сила, что ему казались тесными даже широкое небо, глубины солнца и раздолье степных окоемов. Ему не хватило бы гула всех океанов, чтобы высказать свою любовь. И потому именно степь, утонувшая в наплыве солнца, лучше всего в эти минуты выражала богатство его сердца. Видимо, то же ощущала и Елена. Она смеялась, теребила Колькины волосы, и в ее глазах он улавливал какое-то первозданное, девчоночье счастье.
Однажды в степи он рассказал Елене о том, как приснилась она ему в туманную ночь в кубрике «Черноморки». О перекличке с потомками, об их настойчивых расспросах, о девушке с венком из белых цветов. Женщина слушала Кольку завороженно, притаив дыхание.
— Красиво и дерзостно! — повторила она восторженно. — Так ты им и ответил?
— Это сказали им вы, — рассмеялся Колька. Но Елена почему-то не приняла шутки. Ее радость внезапно померкла, угасла, она грустно призналась:
— Я слишком земная, Колька… Каждый человек мечтает о красивой любви, но не у каждого хватает смелости для любви дерзостной. Я слишком земная…
Она произнесла это так серьезно, с такой откровенной горечью, что Колька на какой-то миг растерялся. Потом схватил ее плечи, привлек Елену и сердито, почти с угрозой сказал:
— Вы самая лучшая, слышите? Самая лучшая навсегда!
Иногда Елена приходила к строящемуся причалу. Садилась поодаль на обрыве и наблюдала за трудовой суетой рыбаков. Заметив издали Кольку, приветливо кивала, и Колька, к удивлению напарников, наваливался на рукоятку лебедки, тянул за четверых.
— Ты что, сдурел? — предостерегали его. — Жилу надорвешь!
— Ничего, запасная найдется, — смеялся Колька. — У нас на «Черноморке» — все трехжильные.
Как-то Елена, увлеченная шумным ритмом постройки, не вытерпела, сбежала с обрыва. Осторожно ступая, пробралась на помост, где забивали сваи. Увидев ее, шкипер нахмурился, поинтересовался у матросов:
— Кто такая?
— Учителя Городенко племянница.
Шкипер неодобрительно покачал головой, однако промолчал. Возможно, его сдержало то глубокое уважение, которое питают к учителям в селах и небольших городах. Но через несколько минут, когда Елена, пошатнувшись, беспомощно схватилась за непрочные перильца, он с досадливой укоризной заметил:
— Ты бы поосторожней, девонька… Тут и сорваться недолго. — Протянув руку, он помог Елене достичь безопасного места. Недружелюбно спросил: — Сюда-то зачем пожаловала?
Помогать вам, — улыбнулась Елена. Застигнутый этой улыбкой, шкипер поперхнулся, смутился и уже мягче проворчал:
— Помогать — ишь ты… А чего же ты умеешь? Какое твое назначение в жизни?
Артистка она, — буркнул зачем-то Колька. Он и сам не понял, как сорвалось у него с языка. Спохватился, но было поздно: шкипер изумленно вскинул глаза на Елену.
— Артистка? — переспросил он, в упор разглядывая женщину. И, подумав, добавил: — Тогда и верно, можешь помочь нам. — И уточнил: — Спела бы, а?..
Колька стоял ни жив ни мертв. «Дернул меня черт за язык», — тоскливо думал он. И почти не поверил, когда Елена неожиданно согласилась.
— А что же, и спою! — задорно сказала она.
Рыбаки поблизости, слышавшие этот разговор, побросали работу, затихли. Неподвижно стоял в ожидании шкипер. Колька нервно ломал какую-то щепку: никогда не слышав голоса Елены, он внезапно испугался за нее — вдруг не угодит его землякам, сорвется. Любя Елену, он как-то забывал о том, что она актриса… А женщина, обведя спокойным взглядом людей, сгрудившихся вокруг нее, неожиданно вздохнула и негромко запела — запела мягко, из глубины груди, точно пробуя собственное сердце.
Не пылит дороженька во поле, —Ведь не ждет березка никого…
Люди вздрогнули — и замерли. Умолкали рубанки, молотки; рыбаки и рыбачки подходили поближе, сердито шикая на тех, кто нарушал тишину неосторожным шагом или словом. Голос Елены осмелел, окреп, набирая силы с каждой секундой, — и вдруг широко разлегся над берегом, медлительный и немного печальный, как вечерний туман. Елена ушла в песню, жила теперь только ею, позабыв обо всем, что окружало ее, — о море, о береге, даже о людях, для которых пела. Она сама наслаждалась песней, ощущала только ее, не думая о людях, — точно так же, как наслаждается озябший человек теплом, не думая об огне, породившем его.
Колька стоял завороженный, ошеломленный. Перед ним открывались новые храни Елены, которые возвышали женщину, а вместе с ней — и его, Колькину, любовь. Мелодия приглушала будничную, житейскую простоту встреч, и все, что наполняло Колькино сердце, — его восторг и его беспредельная любовь, — взлетало следом за песней, сравнивалось с ней, сливалось. Песня становилась не только выражением их дружбы, но и самим обликом ее.
Она звала, тосковала и окрыляла, разбудив неутоленную жажду поисков, физически ощутимую силу свершений. Как-то вдруг в нем притупилось понятие невозможного, и Колька мог бы пообещать самый необычайный поступок, ни минуты не сомневаясь в том, что он ему но плечу. В нем пробудились таинственные творческие начала, присущие чистым сердцам; те начала, что, может быть, привели человечество от рабства к молниям революций, от первобытных общин к мудрости социализма, от каменных топоров к электричеству и броскам в стратосферу. Любовь, ставшая песней, очистила сердце от шелухи обыденности, оголила в какой-то миг его подлинную суть: бесконечность порыва и ненасытность борьбы. «Едва окончится песня, — радостно думал Колька, — мы построим причал. К нему придут корабли, и люди вокруг станут еще сильней и красивее. Это будет, обязательно будет, потому что на нашей дороге — все должны быть счастливы!»
Он не заметил, когда Елена кончила петь, и очнулся от возбужденного гула. Рыбаки не аплодировали — они только широко улыбались и, перебивая друг друга, выражали вслух свое одобрение. Елена стояла растроганная, разрумянившаяся, благодарно кивая по сторонам. Ее просили спеть еще, но шкипер неожиданно прикрикнул на матросов, оборвал их.
— Голос у тебя, дочка, светлый, ласковый, — тихо сказал он женщине. — Вроде ветерка в кливерах. Только не место ему тут: застудить можно. Ты поберегись: море — оно и есть море… Вот если в клубе надумаешь спеть, — все придем. С превеликой душой.
— Спасибо, — так же тихо ответила Елена, — Я спою в клубе. Обязательно спою!