— Спасибо, друзья, — горячо сказала она Иволгину и Кольке. — Спасибо за все!
Ей хотелось побыть одной — это видел и понимал Колька. Он и сам собирался уйти сейчас в степь, бродить там — и думать, думать, думать… О будущем, о Елене, обо всем на свете. Разве в нем не живет такая же сила, как и в Елене? Она даже пробуждается иногда в самые неожиданные для него минуты: в реве шторма, в туманные полночи, когда вздрагивают от сырости озябшие ветви акаций. Тогда его куда-то влечет, хочется бороться, что-нибудь делать — немедленно, тотчас же; в такие минуты он мог бы перевернуть планету, и лишь не знает, зачем и как. И он до крови кусает губы, клянет себя, завидует косякам журавлей, пробивающихся сквозь ветер и белую мглу ноябрьского мокрого снега: птицы знают, куда и к чему стремятся, — и потому не боятся ни высоты, ни полета.
Но уйти в степь ему не удалось. Едва они распрощались с Еленой и стариками Городенко, как Иволгин дотронулся до Колькиного локтя, предложил:
— Пройдемся… Надо сказать кое-что.
«О чем это он?» — насторожился Колька.
С моря наплывала разбойная, дремучая тишина. Боязно замирали улочки, притаивались за глухими заборами хаты, надвинув до бровей темные малахаи крыш. Даже звезды, оборвав на полуслове мерцание, желтели теперь неподвижно и пристально, словно прислушиваясь к каждому шороху моря.
Море спало. Укутанное ночью, оно забылось в черных провалах вод, уходящих в пучины. Его снов не могли потревожить ни ожоги звезд, изредка падавших с неба, ни острые лучи маяка: сны моря — всегда в глубинах. Они не доступны ни дневному свету, пи самым яростным бурям, ибо обитают в далях, где вечный мрак и покой. О них могли бы поведать лишь погибшие корабли, ушедшие в бездну; по корабли молчат, потому что сами превратились в зыбкие сны… Ночное море — таинственно и загадочно. Оцепеневший от его близости берег с нетерпением ожидал часа, когда на востоке проглянутся первые плесы рассвета и, разлившись по небу голубым половодьем, затопят скучные звезды, откроют дорогу солнцу, ветру, веселому гулу прибоя. Однако до утра еще было далеко — и сонные улочки торопливо глушили шаги капитана и Кольки.
— Завтра я уезжаю, — нарушил молчание Иволгин. — Получил телеграмму: срочно отзывают в часть.
— Как так? — даже остановился от изумления Колька. — Ведь отпуск же твой не кончился…
— Не кончился, — подтвердил Иволгин. — Да, видимо, обстановка требует. — И, медленно разминая папиросу, пояснил — не столько Кольке, сколько размышляя вслух: — На границе уже давно неспокойно. С немцами вплотную стоим: глаза в глаза, ствол в ствол.
Его слова прозвучали спокойно и в то же время жестко — таким еще никогда Колька не видел капитана. И почему-то сразу померкло очарование этой ночи, притихшего моря, недавнего концерта. Море пугало: его темнота скрывала, оказывается, не только отмели, где они подружили с Еленой, не только пестрые, шумливые порты, но и затерянные пути рейдеров, крадущиеся тени бомбардировщиков. Невольно обмолвился об этом, и капитан задумчиво произнес:
— Бывают ночи и покрасивее — где-нибудь в Италии или в тропиках… С голубой луной, с запахом цветов и доверчивыми глазами женщин. Но в этих ночах нет-нет да и у слышатся шаги злобы: Испания, Халхин-Гол, линия Маннергейма… Та же луна, которой мы любуемся, над целыми странами перечеркнута тюремной решеткой.
Колька испуганно вскинул глаза на него: почему же ему, Кольке Лаврухину, это никогда не приходило в голову? В школе, помнится, они спорили об интернациональных бригадах, пытались даже бежать в Испанию, чтобы помочь республиканцам. Потом жадно читали о боях у Халхин-Гола, позже — сводки с белофинского фронта. Далекие бои казались нереальными, призрачными, почти недоступными воображению, где все: и земля, и небо, и особенно люди — совсем иные, даже отдаленно не похожие на знакомых и земляков. Почему он пи разу не подумал о том, что бои происходят вот на такой же земле, под такими же звездами, что люди умирают, ползут по траве и совершают подвиги в такие же ночи — теплые и пахнущие бурьяном! Значит война — это не только пленительное сверкание клинков, окутанных дымкой преданий и славы, а что-то неизмеримо более сложное и в то же время простое, тяжелое и будничное, изнуряющее, требующее от человека неимоверных усилий и напряжения, злости, ненависти, пота и мук.
— Скажи, Андрей, — сказал он взволнованно, — ты вот бывал в боях… Это страшно?
— Не знаю, — пожал плечами Иволгин. — А ты почему спросил об этом?
— Я слушал сегодня песню Елены — о гражданской войне. И жалел, что все свершилось без меня. А сейчас вот подумал: а смогу ли? Ведь тогда было совсем другое время.
— Опоздал родиться, — усмехнулся капитан, — навязчивая идея двадцатилетних. — И неожиданно грубовато прижал к плечу Кольку, точно пробуя его прочность. — Испытаний, дружище, хватит на всех. Опаздывают родиться только пустоцветы: они всегда не ко времени. А ты, мне кажется, настоящий. И все у вас тут, в рыбацком краю, — сильные, крепкие. Когда думаешь о таких людях, — ничего не страшно. Страх — ведь это назойливая мысль о самом себе… — Он помолчал и, словно напутствуя, негромко закончил: — Люби людей — тогда все сможешь.
В море, где-то в темноте, прогудел далекий пароход. Его голос прозвучал тоскливо, как расставание, и унесся в ночную степь, к дремлющим огням полустанка.
— А теперь о Елене, — глухо промолвил Иволгин. — Она сбросила горечь прошлого, обрела новую веру в себя. Ты остаешься с ней — и потому должен эту веру беречь. Обещаешь?
— Обещаю, — твердо ответил Колька.
С моря все так же плыла и не кончалась глубокая тишина.
Глава 7. РОЖДЕНИЕ ЛЕГЕНДЫ
Провожали Иволгина под вечер. Брели втроем к полустанку, по укатанному большаку. Как бывает почти всегда, когда расстаются люди, связанные дружбой, говорили о пустяках или же молчали вовсе. Обещали писать и помнить….
Зыбкое солнце вбирало в себя мглистую дымку зноя — воздух над степью становился прозрачнее, чище. В горячую, пухлую духоту разнотравья робко пробивались терпкие дурманы хвощей, горьковатые запахи ромашки. В сизом однообразии полыни, окропленном желтыми брызгами молочая, торчали тощие стебли бессмертника с броской синевою редких, жестких цветов. Мягкая пыль большака теплилась под ногами. На примятых листах подорожника, покрытых ею, лежали резные узоры автомобильных шин. А из-за курганов, что высились впереди, все смелее поднимали головы телеграфные столбы. Вместе с железной дорогой они убегали в земную даль, увлекая за собой серебристые струи журчащих проводов.
Чемодан, который Колька нес на плече, скрывал от него Елену и капитана. И потому Колька смотрел в степь. Было немного грустно, как при любом расставании, немного обидно, что хорошие встречи всегда кончаются раньше, нежели ожидаешь. К этим чувствам примешивалась смутная тревога. Из памяти не выходили слова капитана о границе, сказанные ночью: глаза в глаза, ствол в ствол. Что ждет Иволгина? Навстречу чему он едет? К такому же, как сегодняшний, мирному дню или навстречу бою?.. Колька оглянулся: в сапогах и пилотке, в гимнастерке, перетянутой ремнями, Иволгин казался высоким и сухощавым. В его петлицах тускло поблескивали капитанские «шпалы». Облик этого человека невольно придавал всему окружающему ощущение собранности и строгости.
— Ты что, устал? — спросил он у Кольки. — Давай чемодан сюда!
Но Колька упрямо качнул головой и даже прибавил шагу… Через несколько суток Иволгин будет уже на границе, в части. Начнется совсем иная жизнь — размеренная, четкая, не похожая на стожарскую. Через несколько суток… Сейчас же ему, видимо, очень хочется поговорить с Еленой, поговорить с глазу на глаз, наедине. А он, Колька, мешает… Разве человек, едущий на границу, не имеет права на минуту уединения с женщиной, которую любит?
Колька внезапно остановился, снял чемодан с плеча.
— Дальше я не пойду, — сказал он. И обращаясь к Елене, добавил: — Вас обожду здесь.
Речная удивленно подняла брови, но Иволгин понял. Благодарно посмотрел на Кольку, протянул руку.
— Что ж, давай прощаться. А может, обнимемся? Все-таки не чужие теперь…
Постояли молча, не глядя друг на друга. Потом Иволгин вздохнул, поднял чемодан.
— Ну, прощай, — еще раз протянул руку. — Возможно, встретимся когда-нибудь: земля наша довольно тесновата. Прощай, Колька.
Он часто оглядывался, махал рукой, пока не скрылся, наконец, вместе с Еленой за курганом. Тогда Колька отошел с дороги, лениво опустился на траву. Удивился тишине — прозрачной, как вечернее небо. Обвел глазами степные дали, сорвал былинку и начал задумчиво жевать.
Небо, светлое над головой, догорало на западе в тлеющих угольях солнца. А в другой стороне, уже угасшее, оно полнилось холодноватой зеленью, исчерканной кое-где размашистыми мазками перистых облаков. В травах все чаще вскрикивали перепела. Но их голоса не нарушали тишины, они лишь подчеркивали ее и потому усиливали. В тишине медленно текли Колькины думы.