вечером было шутливое настроение. Аня была особенно мила. Из комнат доносились Плевицкая и Вяльцева. Волга вдалеке манила широким плесом. У него, только что приехавшего из Петербурга по окончании выпускных экзаменов Академии Генерального штаба, было ощущение, что он — выпущенная пастись в прохладные пойменные луга лошадь, до этого почти до смерти загнанная дотошным и придирчивым Сухотиным. Его приятель-улан, приехавший с ним отдохнуть, увлекающийся новой тогда фотографией, и сфотографировал их на террасе их дома. Потом они верхом поскакали к реке. Да, все было именно так. И запах вечернего сада, и сверкающая серебром и кривыми зеркалами самовара белоснежная скатерть, и смешение земляничного варенья с духами Ани, и темные глаза горничной… как ее звали?.. она была удивительно сложена… да, Дуня. И он по привычке погладил череп некогда знаменитой красавицы, грешившей по всей Европе графини Строгановой, бабки его умершего друга, который вынул этот череп из разграбленной семейной усыпальницы. Удивительная тонкость и цвет кости, правильность пропорций черепа графини успокаивали его. Вот она, действительно белая кость, во всей ее первозданной и обнаженной красе. Как эти фотографии уцелели? И милая, чуть увядающая женщина, явно не оттуда, не из ЧК, не из НКВД, не из милиции и не из КГБ. Карточки она где-то собрала, наверное, среди мусора. И Аня, наивная конспираторша, где-то прятавшая его фотографию военных лет. Где он снимался? На румынском фронте? Все это презабавненько. Так что же раскопали эти архивные красные крысы? Их, видите ли, интересует Дионисий, иконы, тайник с ризницей. Тайник… Да мало ли он знает тайников с драгоценностями, серебром, бронзой, масонскими знаками и архивами! Многое, правда, нашли, когда сносили арбатские особняки. Но он знает никому, кроме него и еще нескольких братьев, которые могут быть уже мертвы, неизвестные тайны исчезнувшего в России ордена. Конечно, он не держит у себя ничего компрометирующего. Все спрятано, и спрятано надежно. В одной старой могиле под черногранитным памятником захоронены свинцовые цилиндры с драгоценностями, записками ордена, схемами тайников. Они очень доступны, фактически любой может прийти на могилу и извлечь цилиндры. С его смертью и смертью последних братьев тайна перейдет в руки заграничных масонских центров — наверное, уже и перешла. Эта женщина права. Прошло очень и очень много времени. Соответствующие организации не тронут его только за то, что он уцелел, переменил фамилию. Бывший офицер генерального штаба, учитель истории Синяков. Надо как-то объясниться с этой женщиной. Два удара лишили его речи, и левая нога волочится и дрожит. Но он четко, излишне четко мыслит и может писать, но ей этого он не покажет. Этого не знает даже участковый врач, с которым он гукается и мычит как теленок.
Шиманский-Синяков перекосил лицо, замычал:
— М-э-э… мэ-э-э… э-ээ... гээ... — при этом задергал руками и скорчил нарочито идиотическое лицо. Не понравилось. Вам все миленьким готовенькое на подносе подавай. Историки! Искусствоведы! Налетели молодые, любознательные, напористые, заново храмы, имения отстраивают, возят иностранцев, ходят с указками, а их, чьими жертвованиями воздвигались эти храмы, чьи вкусы выполнялись архитекторами, строившими для них дворцы, их полностью списали на свалку. Исторический анахронизм! Некрасиво, очень некрасиво. Для этого мы, дворяне, Российскую империю создавали, чтобы о нас говорили, как о вымерших динозаврах? Жаль! Ох, жаль, что не оставили мы после Октября им пустую, выжженную землю. Строили бы свой земной рай на ровном, как бильярдное поле, месте.
Он протянул пачку фотографий Анне Петровне, проблеяв апоплексически:
— Мэ-э-эрси! — и показав руками, что он ничем не может быть полезен.
Опытным взглядом музейщика Анна Петровна увидела в этой комнате много интересного, но в основном из новейшей истории. Французский стальной шлем времен Первой мировой войны, на ковре над тахтой — прекрасные кавказские и офицерские клинки, много книг советских изданий по истории. Это все может быть у любознательного преподавателя истории, и одновременно — у бывшего офицера Шиманского, вспоминающего былые битвы и походы.
Шаркающей походкой он галантно проводил ее до двери.
Анна Петровна обернулась к нему с последней мольбой:
— Вы больны, нездоровы, но вы прекрасно меня понимаете. Вы просто не хотите мне ничем помочь. Поверьте, это надо не мне, а русскому искусству.
При упоминании «русского искусства» она уловила холодно-презрительный взгляд, взгляд, полный отчуждения, вражеский взгляд. Нет, с таким говорить бесполезно. Не будь он загнан историей в угол и почти при смерти, будь в его руках власть и сила, он бы заговорил с ней по-другому. Этот другой разговор она и прочла в его взгляде.
Закрыв за ней дверь, Сергей Павлович Шиманский устало повалился в глубокое кресло. Разоблачения он ждал слишком долго, и оно пришло к нему в ином облике совсем не оттуда, откуда он ждал. Ждал он крепкоскулых решительных людей, стучащих прикладами и сапогами. Мысленно он сам себя давно поставил к стенке. Было за что.
В семнадцатом году он командовал отрядом, вылавливавшим дезертиров и расстреливавшим их военно-полевым судом. Многим осужденным смерть представлялась в виде холодно-сероглазого полковника Шиманского с моноклем и стеком, играющим в бледных прозрачных тонкопалых руках.
Остановить развал фронта таким, как Шиманский, не удалось. Керенского и компанию большевики упразднили. К братьям-масонам, по его определению, «ночным радетелям-благодетелям», он относился чисто утилитарно, надеялся при их помощи сделать головокружительную и быструю военную карьеру. Был у него несомненный полководческий талант. На ящиках с песком и на картах видел он постоянно многие и многие комбинации и ситуации. Талант его отмечался еще в Академии, прочили ему большую будущность, но дальше начальника штаба при выстарившемся генерале с белыми бакенбардами и белым крестом, герое русско-турецкой войны, он не продвинулся. В отличие от брата, докатившегося в своей бурной жизни, по его мнению, до гробовой монастырской доски, он был воздержан, выдержан и сух. Живое воплощение офицерской касты. В Аннет Велипольскую он был влюблен нежно, но чуть-чуть иронически и грустно-насмешливо. Ее романтизм и порывы он считал в роковые годы России по меньшей мере несвоевременными.
— Вам бы на сто лет пораньше при Александре Благословенном жить, Аня, а теперь сентиментальность, знаете ли, не совсем в чести. Теперь нечто другое надо.
На роман брата с Аней он серьезно не смотрел.
— Наш Гришок создан не для семейной жизни, ему бы так в гусарах и гризетках состариться. Лет в пятьдесят он, пожалуй, жениться мог бы.
Увлечение Григория эльзасской, по его мнению, полукафешантанной дамой, он не мог всерьез принять, тем более не мог он понять, как можно ради нее испортить карьеру, выйти в отставку, бросить любящую его