дура, — молча решил Федя. — Откажет мне тетенька бриллиантовое колье, продам какому-нибудь грузину и будем мы десять лет жить безвылазно на южном берегу и питаться одними шашлыками и кетой. Жаль только, кета в Батуми не ловится».
Посещения тети Ани всколыхнули его жизнь неожиданной встречей. К тете из Франции приехала ее племянница по матери, рыжекудрая двадцатипятилетняя Дорис. Она купила туристическую путевку в Москву и провела здесь целую неделю.
Отец Дорис был средних размеров коммерсант, западный немец, женившийся на русской француженке. У них был дом в Нормандии, два автомобиля, яхта, летом они ездили в Ниццу и Монте-Карло.
Все время пребывания Дорис в Москве Федя ее не покидал. Запах новых духов, множество незнакомых бытовых мелочей, содержащихся в чемоданах и сумках, манера развязно двигаться, неспособность к удивлению, полное игнорирование советского уклада жизни, манера обращаться с горничными в гостинице и официантками в ресторанах — все его заворожило, как кролика в клетке удава.
Для Дорис он был неплохим гидом, к тому же родственником, который развлекал ее непониманием всего того, что составляло суть ее жизни. Дорис окончила Сорбонну, но занималась не историей, а деловой перепиской пожилого бизнесмена, компаньона ее отца. Она рассказала тете о кончине ее родственников во Франции, привезла фотографии их могил, много верещала о своей семье, о вновь народившихся полурусских продолжателях их рода, об их доме, о неведомых друзьях юности тети Ани, о князе Пьетре, княгине Льизе — древних стариках, хорошо помнящих дорогую Аннет. Обе они, Дорис и тетя, очень бойко щебетали по-французски. Главное, тетя вдруг стала совершенно другой — не добродушной, немного вялоулыбчивой назидательной старушкой-учительницей, а неожиданно помолодевшей оживленной старой дамой, которая вдруг открыла, что «там» жизнь совершенно не переменилась, и дамы так же, как когда-то она, серьезно занимаются вечерними туалетами и обсуждают меню ужина и сервировку стола. Главное же для нее было то, что были живы ее современники: князья Пьетры и княгини Льизы, которые ее помнили, помнили ее туалеты, ее светские успехи, ее красоту, о которой она сама уже забыла. Тетя вдруг заговорила с Дорис о многом, о чем она раньше не говорила со своим племянником. Не все из-за свободы разговорного французского он понял, но многое понял. Немного оскорбительным было то, что они при нем тараторили по-французски, игнорируя его неполное понимание языка. Так когда-то по-французски разговаривали при прислуге.
— О, Григорий плохо кончил. Он, знаешь, был настоятелем монастыря, руководил восстанием монахов. Его расстреляли большевики. Очень богатый был монастырь. Там были ужасные бои. Наше именье? Ты знаешь, дорогая, там теперь детский дом. Я там была последний раз в двадцать втором или двадцать третьем, не помню. Обстановки там уже не было. Вообще эта поездка была ужасной. Я оделась крестьянкой, чтобы меня не узнали. Как-никак, я — Велипольская. Меня не жалей. Я живу в этой комнатке, как Жан-Жак. Вообще большевики вернули жизнь к природным и первозданным ценностям. Нет, моя дорогая, у меня старых русских икон нет. Неужели они так ценятся? И старое русское серебро? Ах, моя дорогая, сколько серебра и икон было в монастыре, какая там была богатая ризница! Гриша куда-то все это дел. Кто-нибудь помнит о Шиманских в Париже? Блестящий был род. Храбрые офицеры Шиманские — это мой конек. Их жизнь вплелась в мою. Это старая история. Тебе нужны маленькие серебряные иконы? У меня только вот эти три, это моей матери, родовые. Но тебе их так не вывезти, они очень громоздкие. Феденька, ты не знаешь, где можно достать маленькие серебряные иконы? Дорис хорошо заплатит.
Феденька знал. Был у него один знакомый, бывший научный работник в области физиологии, бывший редактор нескольких издательств, бывший муж его сослуживицы — Мариан Витальевич.
Мариан Витальевич человеком был шустрым. Ходил с портфелем, в портфеле было все: небольшие иконы и иконки, кресты, крестищи и крестики, вплоть до малюсеньких детских крестильных, издания, только маленькие с мелким шрифтом самых заматерелых антисоветчиков и пасквилянтов, а также интересные для холостяков и восточных людей наборы открыток, фотографий и колоды карт с различными объемами и размерами вечно грешного и беззащитного женского тела. Все за весьма приличные случаю цены. Meсто покупки — где угодно: в фойе театра «Современник», в общественной уборной, в темном парадном около букинистического магазина, на вернисаже, в музее Рублева или на Тишинском рынке. По Москве Мариан Витальевич всегда пробегал быстро, как дикий кабанчик по знакомой водопойной тропинке, трусил несколько бочком, встряхивая животиком, что-то про себя похихикивая, бормоча и потирая на перекрестках потные пухлые ручки. Портфель был тяжел, приходилось иногда отдыхать. К себе домой в доставшуюся ему после трех разводов и четырех тройственных разменов длинную и темную, как коридор, комнату Мариан Витальевич обычно притрушивал только к поздней ночи и имел привычку перед сном раскладывать пасьянс, используя вместо карт вырученные ассигнации. Вместе с Марианом Витальевичем жил большой раскормленный черный кот, которого звали Брутом. Когда Мариан Витальевич напивался, то кидал в шипящего Брута ботинками и стыдил его:
— И ты, Брут, продался ОБХСС. Знаю тебя, тебе скоро сапоги выдадут и фуражку золоченую.
К нему поздней ночью и явился Федя.
— Мариан, выручай. Надо, понимаешь, надо. Надо.
Мариан был пьян и весел.
— Понимаю, надо. Паучихе, когда она размножается, тоже паука сожрать надо. Так что тебе надо?
— Две иконки, серебряные.
— Серебряных нет. Сие есть редкость. А в серебре на, возьми. Две. Есть и третья.
— Двух хватит. Сколько?
— Двести. По старой дружбе.
— Мариан, вот тебе сто. Остальные — завтра.
На сим и окончили. Но Мариан почему-то не пожелал отпустить сразу Федю. В прошлом Мариан давал читать Феде некоторые свои товары, а тот поил его за это старкой. Мариан пил, когда мог, старку. Мариан достал колоду, на которой были изображены фотографии полных немок в объятиях человекообразных обезьян, и начал гадать.
Федя знал любовь Мариана к мистике и, вглядываясь в его немолодое с дряблой кожей лицо и в прозрачные бесцветные остановившиеся глаза, окруженные снопом удивленных морщинок, ожидая своей участи, думал, что за человек Мариан. Не то — клоп, не то — мокрица, не то — непостижимый человек, растоптавший талант, диссертацию, три семьи ради вечной беготни с перепродажей чужих вещей. Самого Мариана ни иконы, ни скоромные фотографии совершенно не интересовали. Книги он любил читать старинные, для него литература остановилась на Марселе Прусте. Солженицына он не любил, главным образом не за пасквилянтство, а за профанацию русского языка — рубанком