Пройдя по Альмиранте-Браун, они спустились по Арсобиспо-Эспиноса и по Педро-де-Мендоса дошли до места, где стоял под погрузкой шведский пароход.
Алехандра села на один из больших ящиков с надписью «Швеция» и стала смотреть на реку, Мартин уселся на ящик пониже, словно чувствуя себя вассалом этой принцессы. Оба смотрели на широкую реку цвета львиной гривы.
– Теперь ты понял, что у нас с тобой много общего? – спросила она.
А Мартин думал: «Неужели это возможно?», и, хотя был убежден, что им обоим нравится смотреть на речную даль, ему казалось, что это такая мелочь сравнительно с другими важными вещами, разделявшими их, мелочь, которую никто не примет всерьез, и прежде всего сама Алехандра, недаром она сказала эту фразу, улыбаясь – вроде того как важные особы иногда совершенно демократично, со снисходительной улыбкой фотографируются на улице рядом с рабочим или какой-нибудь нянюшкой. Хотя возможно, эта фраза была ключом к некой истине, и тот факт, что им обоим нравится смотреть на речные дали, таит в себе формулу единения, символизирующую нечто гораздо более существенное. Как узнать, о чем она на самом деле размышляет? И он смотрел на нее снизу вверх, как смотрят с тревогой на любимого канатоходца, когда он под куполом цирка и никто не может ему помочь. Смотрел на нее, загадочную, волнующую, смотрел, как бриз треплет ее темные прямые волосы и обрисовывает маленькие, острые, далеко расставленные груди. Она курила, думала о чем-то. От речной глади, по которой гуляли ветры, исходила тихая печаль, словно ветры эти здесь обретали успокоение и гасли в густом тумане.
– Как хорошо было бы уехать далеко, – вдруг сказала она. – Я с радостью уехала бы из этого гнусного города. Мартина покоробило, что она говорит только о себе.
– Ты уехала бы? – спросил он хрипло. Не глядя на него, погруженная в свои мысли, она ответила:
– Да, уехала бы с радостью. Куда-нибудь подальше, в такое место, где бы не было никого знакомых. На какой-нибудь остров, такие острова, наверно, еще где-то остались.
Мартин, опустив голову, принялся перочинным ножиком царапать ящик, уставившись на надпись «This side up» [36]. Алехандра, повернув к нему лицо, понаблюдала за ним, потом спросила, что с, ним, на что Мартин, продолжая царапать ящик и глядя на «This side up», ответил, что ничего с ним такого не происходит, однако Алехандра все смотрела на него и о чем-то размышляла. И довольно долго оба они молчали, а тем временем спускались сумерки, мол затихал: подъемные краны прекратили работу, крановщики и грузчики расходились по домам или по барам в Боке.
– Пошли в «Москова», – сказала Алехандра.
– В «Москова»?
– Да, на улице Индепенденсия.
– Но там не слишком дорого? Алехандра расхохоталась.
– Да что ты, это же бистро. Вдобавок Ваня – мой Друг.
Дверь была заперта.
– Никого нет, – сказал Мартин.
– Помолчи, – коротко бросила Алехандра, продолжая стучать.
Через некоторое время им отворил мужчина в сорочке без пиджака; у него были светлые прямые волосы, добродушное интеллигентное, грустно улыбающееся лицо. Одна щека подергивалась в тике.
– Привет, Иван Петрович, – сказала Алехандра, подавая ему руку.
Мужчина, склонясь, поднес ее к губам.
Они устроились возле окна, выходившего на Пасео-Колон. Зал был слабо освещен мутной лампочкой у кассы, сидя за которой приземистая толстая женщина со славянским лицом пила мате.
– У меня есть польская водка, – сказал Ваня. – Вчера принесли, из Польши судно прибыло.
Когда он отошел, Алехандра заметила:
– Замечательный парень, но толстуха, – она указала в сторону кассы, – толстуха у него мерзкая. Хочет отправить Ваню в психушку, чтобы все это досталось ей.
– Ваню? Ты же говорила, он Иван Петрович?
– Тупица! Ваня – это уменьшительное от Ивана. Все его называют Ваня, ну а я – Иван Петрович, тогда он чувствует себя как в России. И просто он мне очень нравится.
– А почему она хочет его упрятать в сумасшедший дом?
– Он наркоман, у него бывают приступы. И толстуха не прочь воспользоваться случаем.
Ваня принес водку и, наливая, сказал:
– Сегодня проигрыватель работает отлично. Есть у меня скрипичный концерт Брамса – хотите, поставим? Сам Хейфец.
Когда он отошел, Алехандра заметила:
– Видишь? Какое благородство. Он, знаешь, был скрипачом, играл в театре «Колон», а теперь больно слушать, как играет. Но именно поэтому он тебе предлагает скрипичный концерт в исполнении Хейфеца.
Она указала рукой на стены: казаки, врывающиеся галопом в деревню, византийские церкви с позолоченными куполами, цыгане. Роспись была поблекшая, аляповатая.
– Иногда мне кажется, что он охотно бы вернулся. Однажды он сказал: не думаешь ли ты, что Сталин все-таки великий человек? И прибавил, что в какой-то мере это новый Петр Великий и, в конце-то концов, его цель – величие России. Но все это он говорил чуть не шепотом, косясь на толстуху. Она, мне кажется, по движению губ угадывает, что он говорит.
Тем временем Ваня издали, как бы не желая мешать парочке, делал одобрительные мины, кивая в сторону радиолы. Алехандра, улыбаясь, кивала ему в ответ и говорила Мартину:
– Жизнь – это сплошное свинство. Мартин воспротивился:
– Нет, Алехандра! В жизни много хорошего! Она посмотрела на него, возможно думая о его бедности, о его матери, о его одиночестве, – и он еще способен видеть в жизни какие-то чудеса! Выражение нежности на ее лице сменилось иронической усмешкой, отчего оно сморщилось, как под действием кислоты морщится нежная кожа.
– Что, например?
– Много, Алехандра! – воскликнул Мартин, прижимая ее ладонь к своей груди. – Музыка… человек, вроде этого Вани… и, главное, ты, Алехандра… ты…
– Право, я готова подумать, что ты еще не вышел из детского возраста, дурачок.
На миг она умолкла, отпила глоток водки.
– Ну да, конечно, ты прав. В мире есть много прекрасного, конечно, есть… – И, обернувшись к
нему, с оттенком горечи заключила: – Но я-то, Мартин, я дрянь! Понял? Ты себя не обманывай.
Мартин обеими руками сжал руку Алехандры, поднес ее к губам и, пылко целуя, не выпускал.
– Нет, Алехандра! Зачем ты говоришь такие жестокие вещи? Я знаю, это неправда! Все, что ты говорила про Ваню, и многое другое, что я от тебя слышал, доказывает, что это неправда!
Его глаза были полны слез.
– Ладно, успокойся, не стоит расстраиваться, – сказала Алехандра.
Мартин приник головой к груди Алехандры, и все на свете теперь было ему безразлично. Он видел через окно, как на Буэнос-Айрес спускается темнота, и от этого становилось острей ощущение надежности их убежища в этом укромном уголке безжалостного города. Из уст его вырвался вопрос, какого он никогда никому не задавал (да и кому он мог его задать?), чистый и блестящий, как новенькая, незахватанная монета, блеск которой не поблек от миллионов неведомых грязных рук, не запятнан, не опорочен.
– Ты меня любишь?
Она секунду поколебалась, но все же ответила:
– Да, люблю. Очень люблю.
Словно какая-то магическая сила отгородила Мартина от суровой действительности, как бывает в театре (думал он спустя годы): мы окунаемся в мир вымысла, а где-то там снаружи ждут нас шипы будней, неизбежно наносящие раны, едва погаснут лампионы и исчезнет волшебство. И, как в театре внешний мир порой дает о себе знать приглушенными, далекими звуками (гудок парохода или такси, крик продавца газет), так и до сознания Мартина, будто чей-то тревожный шепоток, доносились слова, нарушавшие и портившие волшебство: те, что она сказала в порту, не упомянув – о ужас! – о нем («я с радостью уехала бы из этого гнусного города»), и сказанные только что («я – дрянь, ты себя не обманывай»), слова эти пульсировали, причиняя смутную, глухую боль, и, пока он, припав головою к груди Алехандры, отдавался неслыханному блаженству минуты, они копошились где-то в самых глубоких и коварных недрах души, перешептываясь с другими загадочными словечками: слепые, Фернандо, Молинари. «Но все это не важно, – говорил он себе упрямо, – не важно» – и прижимался головой к теплым грудям и гладил ее руки, точно пытаясь продлить колдовство.
– Ты меня очень любишь? – по-детски спросил он опять.
– Люблю очень, я же сказала.
Однако голос ее звучал отчужденно, и он, приподняв голову, посмотрел на нее и увидел, что она как бы забыла о нем, что все ее внимание теперь сосредоточено на чем-то находящемся не здесь, рядом, а где-то в другом месте, далеком, ему неведомом.
– О чем ты думаешь?
Она не ответила – казалось, не услышала.
Мартин повторил свой вопрос, сжимая ее руку, как бы желая возвратить ее к действительности.
И тогда она ответила, что ни о чем не думает, ни о чем особенном.