- Гм... "Жердочка"... Да... Экспрессия есть!.. Вот как - а?.. И воздух... и скалы даны... Это - Абруццо?
- Вроде этого, - пророкотал Ваня.
- Коротка рука тут, - показал на падающего отец.
- Ракурс!.. Так, - показал на своей руке сын.
- На полвершка короче, чем надо... А дождь хорош... И холодно... Осень?.. Ноябрь?.. Который час?
- Двенадцать, кажется. - Ваня достал часы из кармана: - Первого двадцать минут.
- Нет, я о картине твоей... На скалах этих, хоть они и в дожде, часа три дня, а на шали женщины - часа четыре... пять даже... Но-о... Экспрессия есть... экспрессия есть! И сюжет трудный... А это?
- Это "Фазанник".
- Ска-жи-те! - протянул старик искренне перед новой картиной, повешенной на стене наклонно. - Занятно!.. И понятно, да... За-нят-ный мотив!.. Это - электрический фонарик у него в руке?
Картина была больше других, - аршина полтора на два, высота меньше длины. Кок в белом, вошедший ночью в фазаний садок, был дан безголовым: верхний край картины оставлял ему только нижнюю часть шеи. Очень дюжая спина смотрела на зрителя, и отчетлив был длинный кухонный нож в черной кожаной ножне, прицепленной к фартуку сбоку.
Освещенные снопом света, испуганно глядели фазаны, золотистые и серебристые, сидящие рядком на нашесте... Разбуженные от сна, одни подняли головы, другие протянули шеи вперед, и к одной из этих птиц, самой красивой и важной, тянется широкая рука повара.
- Ага!.. Вот как!.. Значит, смерть в белом!.. С ножом вместо косы... Сюжет - да!.. И хорошо, что ночь... Так большей частью и бывает: сначала наступает ночь, а потом, ночью, приходит смерть... Я, конечно, от удара помру и непременно ночью.
И несколько нараспев, несколько неожиданно для Вани прочитал вдруг старое чье-то шершавое четверостишие:
Что наша жизнь? - свеча:
Живешь пока живется,
Приходит смерть, махнет косой с плеча,
Огонь потух, - одно лишь сало остается!
- Фазанчики, конечно, жирные, да... Корм-леные фазанчики... Но тема у тебя везде одна и та же... А это? - заметил он еще панно на другой стене. - Бурно!.. Очень бурно!.. Ог-го!.. Очень эффектный прибой!.. И даже... Это что, - дома летят в море?
- Это под впечатлением... ты помнишь, - землетрясение в Мессине? Когда Мессина провалилась в море... читал?
- Ага?.. Так это - Мессина?
- Вроде...
- А не зелена вода?.. Тра-гич-но!.. Нет, это - трагично!.. Не зря, значит, я к тебе пришел!.. Дома сейчас скроются!.. Трагично!.. Нет, вода почти хороша, - но только... выше надо! Еще выше!.. На аршин выше!.. Давать так давать!.. А здесь внизу - асфальт!.. Грудами!.. Теперь не любят асфальта... Отставная краска!.. Однако к этой гамме тонов только он идет асфальт!
Волнообразно пробуравил перед собою рукою с большой энергией, взмахнул ею над картиной и добавил:
- На аршин выше!
И тут же:
- А-а!.. Раз-бой-ница!.. Бук-вально, головорез!.. Боевая!.. Да... Скучаешь по ней?
Это он быстро повернул подрамник с холстом в углу за корзиной и увидел на нем портрет Эммы в трико на трапеции.
- Пока не скучаю, - рокотнул Ваня.
- Головорез!.. Да... Ну так что же? Посидеть с полчаса?.. Полчаса времени есть... Холст найдется?.. Углем успеешь?.. Где сесть?.. Разве сюда вот, к окну?.. Сяду к окну!
Был в прошлом Вани один очень памятный день в начале августа восемь лет назад.
Тогда в Черниговской губернии на Сейме жили они с отцом лето в одном стародворянском имении; там был конский завод, известный на всю Россию, а отец как раз увлекался тогда картиной "Скачки" и с породистых холеных тренированных красавцев-орловцев писал этюд за этюдом.
Он помнил: в этот день он купался в Сейме, который именно здесь, на излучине, имел очень быстрое течение, и весело было на спор с двумя однолетками - сыновьями хозяина, правоведами, переплывать реку напрямки, чтобы не уступить быстрой воде.
Но вот один из конюхов, заика и косой - Аким Сорока, прибежал за ними: мужики начали громить соседнюю усадьбу генерала Сухозанета и вот-вот должны были перекинуться к ним, и уже послано за помощью в город, и уж приготовился бежать хозяин.
- Кы-кы-к-к-кабрильет зап-рягли, бы-бы-б-бегунки зап-ряглы... Ды-ды-д-две пары в д-д-дышлах... линейками!..
Потный, красный, заранее испуганный Сорока, сорокалетний, черный, в плисовой жилетке, в желтой рубахе, все хлопал себя жалостно по бедрам руками и советовал им табуном гнать лошадей к городу, иначе пропадет вся конюшня.
- Пы-пы-п-панычи, н-накажи меня бог, - по-попорiжут коней!
В усадьбе думали все-таки, что винокуренный завод Сухозанета задержит грабеж на целый день - перепьются мужики, и подоспеет отряд ингушей из города, но едва добежали мальчики, как толпа с телегами - и немалая толпа - оцепила как раз тот флигель в старом саду, где жили они, Сыромолотовы...
И, набрасывая теперь углем голову отца, очень живо представлял Ваня эту голову тогда, восемь лет назад, в августе.
Так же без шляпы, но с растрепанной шапкой волос, крутолобая, со страшными глазами, - и над нею дубовый кол в тугих руках...
Уже сидели на линейке мать его и экономка из усадьбы Луиза Карловна, а Аким Сорока, бывший за кучера, еле сдерживал стоялых лошадей, непривычных к дышлу, - однако отцу хотелось спасти свои этюды, и он пытался втолковать толпе, что он не помещик, а художник, просил, чтобы выкинули ему трубки холстов, но первый же, кто был к нему ближе, завопил:
- А з чиих трудов шляпу себе нажил, га, сукин сын? - и сбил с него шляпу колом.
Этот самый кол и был теперь в руках отца, и на отца наседало тогда человек двенадцать, но боялись подойти близко, и он пятился и ворочал глазами страшными влево-вправо, чтобы не зашли сзади.
Ваня кричал ему тогда из-за скирды соломы, за которой стояла линейка:
- Сюда! Папа!.. Сюда!..
Ему казалось тогда, что наседавшие мужики оттиснут его в сторону, он искал кругом, с чем бы кинуться на них сбоку... Мать и Луиза Карловна стонуще звали его:
- Ваня!.. Ва-аня!..
Лошади грызлись, взвизгивая жутко.
- П-па-нич!.. Сидайте!.. Си-дай-те! - кричал и Сорока Аким, думая, что через момент убьют отца.
И вдруг отец закрутил над головой кол, гикнул и кинулся на толпу сам, и толпа человек в двенадцать побежала перед ним одним...
А через минуту он уже сидел на линейке с ним рядом, и руки всех четверых в линейке крепко впились в поручни, потому что лошади, хоть и тренированные для скачек, сразу взяли бешеный галоп.
Разъяренный еще боем, отец был страшен тогда, пожалуй, но великолепен, и он, Ваня, помнил, как не пугало его тогда, что из разбитой над виском головы отца капля за каплей падала на бороду и скатывалась на чесучовую рубаху кровь... И помнил Ваня, что весь день тогда в городе, куда они прискакали к обеду, он смотрел на отца влюбленно.
Шрам на выпуклой голове виден был и теперь, и он наметил его у себя на холсте углем.
- Чтобы не портить рисунка, я тебе без мимики и без интонации даже, говорил старик усевшись, - расскажу, почему я в параде... Был я вчера предупрежден, что один князь великий - имярек - "следующий из своего дворца с Южного берега"... (Так пристав и сказал: "следующий"... я же его спросил: "А предыдущий?" - но он не понял)... Так вот... "следующий" этот захотел посмотреть мою мастерскую: он, дескать, много наслышан... От кого именно, о чем именно, - неизвестно... По первому слову я отказался. Пристав в ужасе - "Как же можно?.. Что вы?.." И чиновник какой-то: "Еще не было такого прецедента!" А тут я вспомнил, что день рождения моего и даже, что к этому именно дню подгонял я картину мою и ее закончил... то есть сказал себе: "Будет!.. Ставлю точку!.." Думаю: "Эге, - даже и кстати, пожалуй, это!.." - "Хорошо, - говорю, - я оденусь и причешусь". - "Завтра в одиннадцать", - говорят. "Жду", - говорю. "Обрадуете", - говорят. "Очень хотел бы", - говорю. "И губернатор будет сопровождать". - "Чудесно!" говорю. И вот начали с Марьей Гавриловной работать - превращать зал в выставку картин... Так кое-что собрали, этюды старые, то-се... Даже Марью Гавриловну, вечером за швейной машинкой, при лампе с зеленым колпаком. Очень она того портрета своего боится. "Утопшая!" - говорит... Шевелюру свою обкарнал, как видишь, - жду... И вот ровно в одиннадцать приезжают действительно великие от рождения своего - он, она и две девочки (тоже великие)... Встречаю их в своей зале... Губернатор наш новый, генерал, оказался с ними и этот вчерашний... я-то думал он пристав, - полицмейстер целый!.. Выше это или ниже губернатора, - в это я не вникал, но... ты меня знаешь. Можешь представить, как я зубами скрипел!.. Вытерпел все-таки минут двадцать... Подробности пытки опущу... Заметили, что я не так уж радушен, или, может быть, спешили на поезд, - от меня поехали прямо на вокзал, - только не задержали долго, и вот, видишь - час теперь, а я уж у тебя давно... Откуда хлыст этот, тонкий и длинный, великий этот с лошадиными зубами, о моей картине узнал? Не знаю... Но спрашивал: "Говорят, есть у вас?.." - "Нет, - говорю, - ваше высочество, даже и отдаленного нет... стар стал... Через двое очков смотрю, когда работаю..." Даже по этому случаю комплимент от ее высочества удостоился получить: "Помилюте, ста-ар!.. Ви есть такой бохатир!" Простились дружелюбно... Два этюда изволили приобресть... Уехали... А я постоял-постоял, посмотрел им вслед... "Эх, - думаю, - устрою-ка себе праздник!.. Пятьдесят восемь лет протрубил, - "бохатир" остался, картину кончил... Великих проводил... Дай пройдусь, посмотрю на сына... Кстати, он у меня тоже "бохатир"... И хоть крючков у него много в потолке, но... вешаться пока не думает, немку свою пересидел, пишет, и прилично пишет, каналья!.. Не очень тебе помешал мимикой?.. Я ведь только губами шевелил... Теперь молчу.