не указал на переводе своего адреса – было ли это продиктовано деликатностью или же осторожностью, он и сам затруднился бы сказать. Но ему, несомненно, стало стыдно и вместе с тем приятно, когда он получил через Феррана следующий ответ:
«З. Блэнк-роу, Вестминстер
Благородные люди отзывчивы! Тысяча благодарностей. Сегодня утром получил Ваш почтовый перевод. Ваше сердце для меня отныне выше всяких похвал».
Глава XI. Видение
Через несколько дней Шелтон получил от Антонии письмо, наполнившее его радостным волнением:
«…Тетя Шарлотта чувствует себя несравненно лучше, и потому мама думает, что мы можем вернуться домой. Ура! Только она говорит, что мы с Вами должны по-прежнему соблюдать условие, о котором договорились, и не встречаться до июля. Быть так близко и в то же время находить в себе силы, чтобы не встречаться, – в этом есть какая-то прелесть… Все англичане уже уехали. И здесь стало так пусто! А люди здесь такие нелепые: все иностранцы и какие-то скучные. Ах, Дик, как чудесно, когда есть идеал и можно к нему стремиться! Напишите мне немедленно в отель «Бруэрс» и скажите, что Вы со мной согласны… Мы приезжаем в воскресенье, в половине восьмого, на вокзал Чаринг-Кросс; два дня проживем в отеле «Бруэрс», а во вторник отправимся в Холм-Окс…
Всегда Ваша Антония».
«Завтра! – пронеслось у него в голове. – Она приезжает завтра!» И позабыв о недоеденном завтраке, Шелтон выскочил на улицу, чтобы пройтись и немного успокоиться.
Близ площади, на которой он жил, начиналась одна из трущоб, какие все еще можно встретить рядом с самыми фешенебельными кварталами, и здесь внимание Шелтона привлекла кучка любопытных, собравшихся поглазеть на дерущихся собак. Одной из них приходилось плохо, и Шелтон стал озираться по сторонам, ища глазами полисмена, ибо на улице было грязно, а он, как всякий благовоспитанный англичанин, испытывал ужас при одной мысли, что может привлечь к себе внимание даже вполне благовидным поступком. Полисмен стоял поблизости, наблюдая, чтобы драка велась по всем правилам, и Шелтон попросил его вмешаться. В ответ на это полисмен заявил, что лучше бы ему не выводить на улицу такого задиристого пса, и посоветовал окатить дерущихся собак холодной водой.
– Но это вовсе не мой пес, – сказал Шелтон.
– Так чего же вы беспокоитесь? – заметил явно удивленный полисмен.
Шелтон обратился к стоявшему вокруг простонародью, прося кого-нибудь разнять собак. Но все боялись, что собаки искусают их.
– Не стал бы я на вашем месте ввязываться в это дело, – сказал один из них.
– Ну и дрянь же этот пес!
И Шелтону пришлось забыть о своей респектабельности; выпачкав брюки и перчатки, сломав зонтик и уронив в грязь шляпу, он сумел наконец разнять собак. Когда все было кончено, кто-то из простонародья с пристыженным видом сказал:
– Вот уж никогда бы не подумал, что вы сможете с ними справиться, сэр.
Как и все пассивные натуры, Шелтон приходил в самое сильное возбуждение, когда все уже оставалось позади.
– А чтоб вас всех! – разразился он. – Нельзя же стоять и смотреть, как гибнет собака.
И, приспособив носовой платок вместо цепочки, он зашагал прочь, ведя за собой покалеченного пса и бросая на безобидных прохожих грозные взгляды. Теперь, когда он дал выход своим чувствам, Шелтон считал себя вправе строго судить о людях, с которыми ему пришлось столкнуться на улице.
«Скоты! – думал он. – И пальцем не пошевельнут, чтобы спасти несчастное бессловесное животное… Ну а полиция…» Но, поостыв немного, Шелтон понял, что те, кто несет тяжкое бремя честного труда, не могут рисковать целостью своих брюк или пальцев и что даже полисмен, хоть он и кажется полубогом, тоже простой смертный. Шелтон привел собаку домой и послал за ветеринаром, чтобы тот наложил ей швы.
Его уже мучили сомнения: а может быть, рискнуть и пойти на вокзал встретить Антонию? И вот, отправив слугу с собакой по адресу, указанному на ошейнике, он решил зайти к своей матери, смутно рассчитывая, что она, возможно, подскажет ему, как быть. Она жила в Кенсингтоне. Шелтон пересек Бромптон-роуд и вскоре очутился среди домов, в архитектуре которых строители, казалось, запечатлели девиз: «Блюди свое достояние – жену, деньги, дом в респектабельном квартале и все блага высоконравственной жизни!»
Шелтон шел в глубоком раздумье, глядя на бесконечный ряд домов – дом за домом, и все такие сугубо респектабельные, что даже собаки не лаяли на них. Кровь все еще бурлила в нем; иной раз прямо поражаешься, как самый незначительный случай может натолкнуть человека на размышления о самых высоких материях. Он читал как-то в своем любимом журнале статью, восхвалявшую свободу деятельности и инициативу, благодаря которым крупная буржуазия могла стать столь прекрасной основой общества, и сейчас, вспомнив об этом, иронически кивнул. «Да, инициатива и свобода! – думал он, глядя по сторонам. – Свобода и инициатива!»
Фасады всех домов выглядели холодно, официально; каждый из них служил убежищем владельцу, обладающему доходом в три-пять тысяч фунтов в год, и каждый противостоял нежелательным толкам соседей какой-то вызывающей правильностью линий. «Я горд своей прямолинейностью, во мне нет ничего лишнего, вот почему я могу смело смотреть на мир. У человека, который проживает во мне, после уплаты подоходного налога остается ежегодно всего четыре тысячи двести пятьдесят пять фунтов». Вот что, казалось, рассказывали эти дома.
Шелтон обгонял на своем пути дам, которые в одиночку, парами или по трое направлялись в магазины за покупками или же шли на уроки рисования или кулинарии, а может быть, на медицинские курсы. Мужчин на улице почти не было, а те, что встречались, были по преимуществу полисмены. Краснощекие няньки в сопровождении великого множества мохнатых или гладкошерстных собачонок везли в колясочках в парк уже разочарованных в жизни детей.
В миссис Шелтон – крошечной женщине с добрым взглядом, розовыми щечками и вечно зябнущими ногами – можно было усмотреть нечто родственное широкому либерализму ее брата: она любила, точно кошка, греться у огня, свернувшись в кресле, и всегда рада была кому-нибудь посочувствовать, не разбирая, кому и в чем. Сына своего она встретила с восторгом, расцеловала и по обыкновению тотчас заговорила о его помолвке. И, слушая ее, сын впервые почувствовал легкое сомнение; точка зрения матери раздражала его, как вид платья в голубую и пунцовую полоску: все представлялось ей в слишком уж розовом свете. Ее радужный оптимизм нагонял на него грусть – так мало он вязался с доводами рассудка.
«Почему она так уверена в моем счастье? – спрашивал он себя. – Мне это кажется