Необозримая неоглядная — к югу, к востоку, к западу, к северу — простерлась под его шумными крылами страна. Что за таинственное безбрежное море, что за непонятна я, приводящая весь мир в смущение загадка, эта Россия, Федеративная Российская Республика, Русь?!
Леса и холмы. Горы и долы. Снега и опаленные солнцем пустыни. И люди — миллионы, десятки десятков миллионов людей! Нельзя передать словами, как необозрима, как бескрайна, как томительно и чудно противоречива ты, страна-героиня, Россия девятнадцатого года!
На одной границе твоей еще протекают последние мгновения сегодняшнего дня, а на другой во всем блеске рождается уже утро ослепительного завтра. На одном пределе твоем густятся свирепые тени вечной зимы, а там уже реки ломают лед, гудят уже вешние потоки, свежие всходы пробивают дышащую грудь полей, цветут, колеблясь под животворным солнцем, радостные, чистые, точно детские глаза, тюльпаны — цветы горячих степей…
Здесь из холодной майны между вековых льдин, как нелепое чудо, высовывает усатую и клыкастую морду злобно-тяжелый морж, а там ползучие розы обвивают колонны белых дворцов, отороченные белым кружевом пены, синее море лижет древний берег и солнечные блестки миллионами улыбок бегут по нему.
В глухих деревнях под соломенными крышами, в дыму лучин еще шевелится, еще дремлет, чавкая слюнявую лапу, тысячелетняя косматая худоба, невежество, голод… За сотни верст от проезжих дорог еще бредут по таежным незнаемым тропам бородатые человеки божьи, пробираясь неведомо куда, и кто знает, как зовут этого плечистого старца — Аввакум Петров или Григорий Новых, в семнадцатом веке родился он или в девятнадцатом?
А дети и внуки этих дедов уже залегли, там, далеко, в передовых цепях великой войны, и металлический стук их пулеметов будит отголоски во всей вселенной, до самых крайних ее концов.
Еще незрячая иудина злоба ходит хмарой над твоими просторами, Россия; заволокла горючим дымом Сибирь, пыльной тучей встает от степной Кубани, морской мглой наползает с севера, с запада, отовсюду.
Но в сердце твоем, в Москве, жужжит и гудит стремительный маховик динамо, и торопливые волны радио бегут сквозь дрему, сквозь гарь и дым и кричат, кричат, кричат… О солнце, о свете, о счастье, о славе… О завтрашнем сияющем дне…
Девятнадцатый год! Девятнадцатый год! Бурная, незабвенная, ни с чем несравнимая юность наша!
Страна — громадна. Людей — неисчислимое множество. И у каждого своя, хоть немного, но отличная от других судьба…
…Где-то с тихой пасеки летят, сверкая в утреннем солнце, мирные пчелы за первой весенней взяткой. Курится роса… Благоухают цветы. От колодца доносится звонкая девичья песня…
А в другом месте в этот самый миг сибирские волчата катают в сыром овраге под нежными листьями папоротника обглоданный череп колчаковского, — первого тобольского полка, — поручика господина Бонч-Осмоловского.
Это Иван Дроздов, тот питерский рабочий, что ездил сегодня с Григорием Федченкой по выборгским заводам, это он, сам того не зная, убил поручика винтовочным выстрелом в лесном жестоком бою, в снегах, месяца два тому назад, в начале марта.
Теперь Дроздов спит в маленькой, тесной, но теплой каморке под Петроградом, в деревне Мурзинке. Мать, присев около его изголовья, шепча что-то, смотрит на него. Хотелось бы ей догадаться, что видит сейчас перед собой в сонных видениях этот большой сильный человек, воин, раненный, выздоровевший, ее сын… А ему мерещится невысокий гнедой конек, шагающий по сибирскому снегу, и женщина в подбитой мехом куртке, в шароварах, по-мужски сидящая в седле.
— Смотрите, жив! — радостно восклицает она. — Жив, жив: зашевелился!
Это комиссар того полка, товарищ Мельникова, Антонина Кондратьевна. Она нашла Ивана Дроздова за деревней Юверята в сугробах, в лесу.
Никогда не забудет он этого…
Он помнит комиссара Мельникову. Помнит ее маленькую крепкую руку, лежащую на холке коня, ее ногу в стремени, коричневую кобуру у бедра, кругленькую шапку-кубанку на круто завивающихся темнорусых волосах. Но никак не может он увидеть сейчас душной избы в далекой черемисской деревне за Бугульмой, где теперь, бледнее мертвой, с туго забинтованной ногой, бредит эта же русоволосая женщина, товарищ комиссар. Она мечется в бреду, в душном мраке. Она то вскрикивает: «Обходят! Слева обходят!», то вдруг с отчаянием закрывает рукой глаза: «Куда? Куда вы его дели?»
А на стене над ней темнеет странный предмет — не то букет, не то веник — непонятный пучок сухих прутьев. Это ее хозяйка, пожилая черемиска, благоговейно принесла ей на подмогу и заступу «кудаводыш», черемисского бога-охранителя. Веничек-бог, наверное, пособит ее постоялице: во все времена выручал он попавших в беду ее предков.
Что удивляться этому? Ведь в энциклопедическом словаре, изданном каких-нибудь пять лет назад, году в тринадцатом, так сказано:
«Бупульминский уезд. Православных — сто сорок две тысячи. Магометан — сто двадцать тысяч. Идолопоклонников — две тысячи шестьсот семьдесят два…»
Да, велика, велика она, эта беспредельная страна Россия, Родина! Горячие волны великой борьбы идут по ней. Тут они сталкиваются бурными волнами штурмов, атак, канонады, огня… Там вдруг образуется на какое-то время маленькое, совсем гладкое штилевое пространство, как перед форштевнем «Гавриила» на траверзе Шепелевского маяка. Тихий уголок, с черемуховым духом, с рыбаками, такой мирный на вид…
Но кто знает? Может быть, именно в этом мирном месте ударит завтра гроза, может быть, именно тут разобьется самый страшный, самый кипучий вал, девятый вал девятнадцатого года!
* * *
Вова Гамалей спит. Спит крепким сном Женька Федченко. Тихо лежит, оплеснутый неглубокой старческой дремой вполглаза, Женин дед Дмитрий Маркович, друг верный и помощник академика Гамалея. Но Павел Лепечев, бывший комендор с миноносца «Азард», теперь политрук на «Гаврииле», не спит. В ранний утренний час, взявшись за железные пруты поручней, он стоит высоко на зыбком мостике, над палубой узкого длинного судна.
«Гавриил» на траверзе мыса Осинового. За ним, своим братом и ровесником, идет в кильватер «Азард». Они возвращаются из дальнего поиска. Вчера, крейсируя в море за островом Тютерс, корабли заметили непрерывное и странное движение в водах соседей. По всему горизонту, от Бьоркэ на севере до мыса Улу-Ньеми на юге, и ближе и мористее Гогланда, дымили в легком мареве какие-то суда. Можно было рассмотреть транспорты, движущиеся с соблюдением величайшей осторожности к южному берегу залива, в направлении на Нарвскую бухту. Их эскортировали миноносцы; туда и сюда спешили посыльные суда. Около полудня вахтенные донесли о появлении на вестовых румбах двух силуэтов, напоминающих легкие крейсеры… Крейсеры — здесь? Это становилось уже любопытным… Ни у Финляндии, ни у Эстонской республики кораблей этого класса не было и в заводе. Чьи же они?
Корабли, которые нельзя было именовать «вражескими», но еще меньше было оснований полагать «дружественными» (или даже хотя бы только «нейтральными»), вели себя подозрительно. Они пробирались под берегом, прятались за невысокими здешними островами, всячески уклонялись от сближения с нашим дозором… Приходилось призадуматься над сообщениями береговой разведки, доносившей, что в Финском заливе сосредоточивается английская эскадра и что командующий ею адмирал, имея в своем подчинении более десятка крейсеров и двойное количество миноносцев, подлодки, монитор и даже авиаматку, выдвигает свой передовой отряд в район Выборгских шхер…
Вся картина вызывала тревогу… Снестись с берегом по радио кораблям не удалось: на пути, между Тютерсом и Кронштадтом, свирепствовала майская грозовая тучка, трещали разряды… Оценив положение, командиры «Гавриила» и «Азарда» легли на обратный курс…
Хорошие суденышки, оба эти миноносца! 30 тысяч сил на валу у того и у другого. Далеко за кормой пенили они спокойное море. Наготове все минные аппараты, по четыре у каждого. Длинные стволы стомиллиметровок освобождены от чехлов; пулеметы насторожены; вахтенные зорко следят за зеркальной поверхностью моря. Хорошо!
А небо впереди разгорается все ярче. С ближнего, южного берега чуть заметное дыхание бриза доносит милые, родные запахи. Веет теплым песком, сосной… Вот пахнуло как будто дымком, избяным хозяйственным духом. А вот вдруг — только в очень тихие ночи услышишь такое на море, — как струна, протянулся над водой поперек хода миноносцев пряный сильный аромат… Это где-нибудь на побережье уже расцвела белая черемуха. Эх!..
Кронштадта еще не видно впереди по носу: слишком ярко пылает там заря. Но над пологими берегами глаз уже ищет и находит знакомые приметы: вот, левее высокой рощи, Горвалдайская островерхая церковь; потом низкий кустарник, прикрывающий форт Серую Лошадь… Еще дальше берег поднимается к Черной Лахте, а там за ней грозные орудия Красной Горки неотрывно глядят на море: «Кто идет?» Крепким замком заперта морская дверь к Петрограду, к Красному Питеру! Попробуй, сломай, свороти такой замок!