Потом гомосексуализм победил окончательно и куда-то незамедлительно провалился как предмет модного разговора.
Харитонов же как тема сохранился.
«Я мышка. Я быстро-быстро бегаю, ищу сухарик», – его словесный автопортрет из книги «Под домашним арестом», звучащий как вызов духовным драмам русской культуры. Кому что, а Харитонову – сухарик.
Название «Под домашним арестом» – метафора дважды подпольной (литературное диссидентство и гомосексуализм) жизни. Весь Харитонов – из осколков: проза, стихи, дневниковые записи, обозначенные как «слезы на цветах», фрагменты писем и лукавый манифест «Листовка», утверждающий, что «все вы – задушенные гомосексуалисты».
Наверное, это преувеличение, полезное в круговой обороне. Признаться, я не вижу проблемы ни в «биологическом» гомосексуализме (где просто нет выбора), ни в «социальном» (где многое построено на выборе и сознательном переходе из игры с обстоятельствами через границу в иное существование), за исключением проблемы насилия и совращения (роль, отведенная жертве, возбуждала и беспокоила Харитонова). Гомосексуализм – не входной билет в эксклюзивный мир, не повод для гордости, но и не причина для унижения. Гомосексуализм – направленная форма страсти.
– Я девушка, – улыбается мне любимый народом рокер в ночном клубе, приняв стакан. – Понюхай, – подставляет щеку, – как я пахну!
Я ничему не удивляюсь. Женщина живет, наверное, в каждом мужчине, даже в тех, кто никогда в жизни не мечтал надеть женское белье, а фантазмы (на то они и фантазмы) охотно питаются всем, включая самые дикие картинки однополой любви.
Фантазмы – проверка нации на сексуальную зрелость. В России слово еще не привито, понятие не отрефлектировано. На что дрочится русский мужчина? Мужчины дрочат, а на что в своей голове они дрочат? На розовый туман? На гладкожопых малолеток? На расстегнувшийся чулок из голливудского фильма 1950-х годов? На коллективное изнасилование, в котором они принимают участие?
Ау!
Однако в России, при всем богатстве «фольклорного» мужеложства, терпимость рифмуется с домом терпимости и гомосексуализм, несмотря на все победы, по-прежнему остается половой ересью в среде «нормальных», «мещанских» людей.
Впрочем, где-нибудь на Среднем Западе дела, в сущности, обстоят не лучше, при всей их политической корректности. Природа не сдастся. Она не перестанет подчеркивать жизненный интерес детопроизводства.
Певец слабости как «силы тончайшей, недоступной, невидимой тупому глазу», Харитонов верил в то, что после евангелиста Иоанна и Оскара Уайльда он третий по значимости писатель в мире.
Если эта вера дала ему возможность писать, несмотря на травлю, значит, он был прав. Во всяком случае, первооткрывательство(в брежневской России) и сама запретность гей-темы подсказали писателю пластичный, страдательный стиль, его особую «легковесную цветочную разновидность». Возникло новое письмо о любви: страстное, предельно откровенное и застенчивое, задыхающееся, по внутреннему напряжению предынфарктное. Со времен Тургенева такой чистой, трепетной любви не знала русская литература.
А из-под земли раздается харитоновский голос:
– Не мучайте меня, пожалуйста!
Описание противника
Венгры были обречены на победу. Назвать ли ее победой самоотчетности? Их команда была столь красивой, что казалось, она состоит из одних вихрастых отборных гомосексуалистов, которым предложено поддержать честь национального гей-клуба. Они обладали всей полнотой теологичности и телесности. Это сочетание сильнее рекламного клипа. Оно неопровержимо.
Футбол – тривиальная метафора жизни. Он требует вовлеченности. Венгры были вовлечены в жизнь до такой степени, что у них не осталось никакой трансэнергии. Они были имманентны футболу. Они были имманентны бутербродам, которые они ели, воде, которую пили, и сигаретам, которые они выкурили накануне. Они были бесконечно имманентны осени в Дроме, революции в Венгрии и всем книжкам, которыми были забиты их головы. Создавалось впечатление перекрестной и, быть может, кольцевой имманентности: их улыбки были имманентны иронии, а их ирония была имманентна осени в Дроме, а осень в Дроме благодаря венгерской революции, а также прочитанным книжкам в конечном счете оказывалась имманентна их улыбками общей тавтологичности.
Футбол – c’est les droits d’homme. Право человека на владение футбольным мячом соответствует спортивной конвенции умеренной агрессивности. Нельзя убивать и калечить нельзя, но подыгрывать противнику тоже нельзя: не принято. Да, но почему все же не принято убивать вратаря противоположной команды? Ведь such а murder, such а murder, such а murder (такое убийство) помогло бы венграм довести матч до астрономического результата в свою пользу. Польза – нужное, неволшебное слово. Или, напротив, всей командой начать забивать голы в свои ворота, к некоторому удивлению французского рефери с симпатичными кривыми ногами, выросшими из какого-нибудь французского комикса, и с многозначительными инициалами Ж. Д., вышитыми у него на груди (чем?) красной нитью, (кем?) любимой рукой жены-чешки.
Впрочем, удивление рефери могло быть вполне показным. Не он ли, подмигнув, шепнул мне во время матча (я вбрасывал мяч из-за боковой), что «самосознающая рефлексия, сколь бы долго она ни двигалась к цели, никогда не достигнет Итаки»? Это было не столько мне в утешение, не столько скрытая цитата, сколько прописная истина, известная еще по работам Шестова, но тот факт, что Ж. Д. на досуге работает рефери в черной форме, показался мне противоречием в себе, нарушением общезначимых правил аргументации.
– Все годится! Avanti! Anything goes!
Венгры же вели игру таким образом, как будто хотели возразить и задать вопрос:
– Значит ли это, что хайдеггеровское величие состоит в молчании перед лицом Освенцима?
Ах, в этом нарушении и был свой кайф, недоступный венгерской команде. Поскольку исподтишка они чинили насилие над «диссеминальной» реальностью (адепты лингвистического поворота рассматривают ее как языковую) и строго контролировали les effets du sens, венгры не могли остановиться. Им бы упасть и поваляться на мокрой после дождя траве с видом на дромские горы, принципиально отказываясь дотрагиваться до мяча. Или, на худой конец, устроить на поле коллективный гомосексуальный акт, мужскую гирлянду, мужеложскую пирамиду, вполне уместную на родине божественного маркиза. Болельщики, побросав зонты на фрейдистской подкладке, могли бы их поддержать.
Однако критика разума, если она желает сохранить хотя бы минимальную силу диагноза, не должна быть тотальной. Высморкаться под ноги – да, пожалуйста! вспотеть красивым мужским потом вместе с дезодорантом – черт возьми, да! да! но разборке до основания надо уметь сказать свое венгерское «нет».
Умеренная агрессивность венгров в любительском матче, их умеренное продвижение вперед, их плавные пассы, звуки голосов, горное эхо логоцентричных голов создавали мягкое впечатление жизненного континиума внедискретного свойства, то есть такого состояния жизненного полотна, на котором не обнаружить ни дыр, ни разрезов насквозь.
Жизнеутверждение человеческого достоинства и семантической предсказуемости одержало уверенную победу.
Маяковский как заложник самоубийства
Наверное, Владимир Маяковский сейчас – самый мертвый русский поэт XX века. Он никому не нужен: ни читателям, ни властям. Не нужен он и теперешнему поколению поэтов. О Маяковском среди новых писателей говорить не принято: дурной вкус. Московская площадь, посредине которой стоит его тяжелый памятник, переименована обратно в Триумфальную. Лишь станция метро равнодушно сохраняет его имя.
Все это можно рассматривать как наказание. Вот только за что?
Если бы Всевышний был либералом, то – за издевательство над самой природой поэзии. Маяковский буквально изнасиловал свой талант, отдав его делу коммунистического строительства с редкостным сладострастием. Девять десятых его поэтической продукции действительно рифмованная азбука агитпропа, которому он служил до последнего дня жизни. В своих советских стихах он был совершенно беспощадным вампиром-конформистом: воспевал насилие над побежденным классовым врагом, восхвалял зверствующую советскую цензуру, участвовал в травле Пильняка и Замятина, публиковавшихся за границей, требовал лишить Шаляпина звания народного артиста за поддержку безработных русских эмигрантов, глумился над Горьким, медлящим с возвращением, аплодировал сталинским чисткам, поощрял ненависть к Православной Церкви, находившейся на грани полного уничтожения, призывал молодежь брать жизненный пример с председателя ГПУ. В знаменитом стихотворении 1929 года «Разговор с товарищем Лениным», которое многие поколения советских школьников были обязаны учить наизусть, Маяковский, в сущности, призывал к развертыванию систематического, повсеместного террора.