Попались нам навстречу две форменные аэрофлотские девочки, профессионально красивые, строгие и уже не здешние, как бы отделенные от грешной Земли девятью километрами воздуха…
Я спросил Юрку:
— Кстати, как ты себя чувствуешь?
Он ответил:
— Пока ничего.
«Пока»…
Наверное, времени у нас оставалось не так много, потому что на улицу уже высыпали школьники и шли толпами со своими портфелями и ранцами. Одного мы приметили еще издали. Он был мал, рыж, веснушчат и счастлив. Проходя мимо, он осветил нас своей золотистой физиономией, и мы с Юркой разом улыбнулись и посмотрели ему вслед.
Такси попалось нам неожиданно, как белый гриб в лесу. Мы подогнали машину к дому, и Юрка, глядя в сторону, сказал:
— Вы там не ждите, пока меня возьмут. Довезите до больницы и уезжайте. Скажи Рите, что там такой порядок, ладно?
— Ладно, — кивнул я, — скажу.
Мы пошли наверх за Ритой. Она заторопилась, вытащила из кровати сонную Ленку и сказала:
— Поцелуй папочку и пожелай скорее выздороветь.
Ленка обхватила Юрку за шею своими мягкими розовыми ладошками, зевнула, поцеловала в щеку и сказала:
— Я тебе пожелаю скорее выздороветь.
Юрка поцеловал ее в мордочку, в пузо и сам отнес в кровать. Рита торопливо проверила всякие медицинские бумаги, схватила пакет с Юркиными вещичками, и мы сошли вниз. Даже не присели перед дорогой, хотя дорога предстояла дальняя.
Только в машине я вдруг понял, что вся наша нелепая спешка была неосознанно вызвана той единственной причиной, что на улице ждало такси.
У больничных ворот я велел таксисту подождать. Мы довольно долго искали в парке нужное отделение — парк был действительно огромный.
У входа в приемный покой сидели на лавочках несколько женщин и старик. Я зашел внутрь, а потом вышел и сказал, что дальше Юрка должен идти один, такой у них порядок.
Рита поцеловала Юрку, спросила, что ему принести в следующий раз, и сказала, что нужно аккуратно принимать все процедуры, что от него самого зависит скорей выздороветь и что она будет приходить каждый день сразу же после работы. Все это говорилось бодрым пионерским тоном, я даже отвернулся от неловкости.
Хотя сам я, в сущности, говорил то же самое, только врал потоньше…
Я отвернулся от Юрки с Ритой и увидел, что худенькая женщина, сидящая поодаль, смотрит на Юрку жалобными, горькими, ничего не прячущими глазами. Я узнал ее — это она спала в моей комнате, когда я прилетел из Иркутска.
Она сидела напряженно, как сидят вечно занятые женщины, закрученные будничной суматохой, — будто и не сидела даже, а просто присела на минуточку. Она была не уродлива и не красива, как говорится, есть что–то приятное в лице, а, в общем, пройдешь мимо и не заметишь. Таких миллион в Москве, именно они составляют серый фон толпы. Стоят в очереди на троллейбус, мелькают в дверях гастрономов, спешат по каким–то своим делам, не слишком важным для остального человечества…
Мы попрощались с Юркой, он взял свой индивидуальный узелок и пошел в приемный покой. Мягко, со вздохом, закрылась за ним дверь.
Мы с Ритой пошли к воротам парка. Обернувшись, я увидел, как Юркина женщина быстро встала и заспешила к двери, за которой только что скрылся он.
Я подумал, что сейчас она куда нужней Юрке, чем мы, хотя мы, наверное, тоже нужны. Мы смотрим на него, как и должны близкие люди смотреть на тяжелобольного. А она глядит на него, как только близкие женщины глядят на тяжело любимых. Мы нужны, чтобы с ним спорить, она — чтобы с ним соглашаться. Мы нужны ему, очень нужны, чтобы врать с веселыми лицами. Но она еще нужней, чтобы молчать с ним рядом, как молчит он сам.
Шофер нас ждал, я сказал ему адрес Ритиной работы. Сразу, как мы отъехали, Рита спросила:
— Гоша, это действительно так серьезно?
Я кивнул:
— К сожалению, серьезно.
Она с испугом сказала:
— Но врач говорит, что это может кончиться совсем плохо!
Она глядела на меня с таким страхом, так хотела, чтобы я ее разубедил, что я стал ее разубеждать:
— Еще точно ничего не известно, надо повторить анализы…
Она сразу же с готовностью поверила:
— Конечно! Я и сама подумала: ведь еще ничего точно неизвестно, надо проверить… Нельзя же сразу подозревать самое худшее…
Я перебил ее довольно резко:
— Лучше все–таки рассчитывать на худшее.
Я разозлился не на нее, а на себя. Проклятая журналистская покладистость. Когда собираешь материал, нужно выслушать собеседника, а не высказаться самому. Поэтому журналист почти всегда лишь поддакивает да изредка осторожным вопросом направляет разговор.
А потом черта профессии переходит в черту характера…
Она с прежним страхом посмотрела на меня:
— Это в самом деле так опасно?
Я сказал:
— Ты же взрослый человек.
Она помолчала и спросила упавшим голосом:
— Может быть, мне взять отпуск?
— Пока незачем. Все равно к Юрке пускают только с шести до восьми.
— Но если будет нужно, ты мне скажешь?
— Конечно…
Она верила каждому моему слову, а я был неискренним советчиком. Но я не испытывал угрызений совести: через два месяца у меня будет достаточно времени, чтобы искупить свою вину перед ней…
В редакции все было по–старому, только в конференц–зале висел большой фотопортрет Якова Семеновича Касьянова. Он был тут здорово кстати — умный пожилой человек, при котором так неловко было соврать или расхвастаться.
Ко мне подошел Д. Петров и сказал:
— Между прочим, по инициативе Одинцова.
Я не поверил:
— Брось…
— Я тебе говорю! С целью воспитания молодых сотрудников на положительном примере.
Мы посмотрели друг на друга и покачали головами.
Живому Касьянову Одинцов никогда не доверил бы столько славы. Яков Семенович слишком любил газету, а потому, естественно, не любил Одинцова. И тот даже не из мстительности, а просто в целях самообороны был вынужден трепать Якову Семеновичу нервы заведомо лживыми опровержениями и под предлогом тщательной проверки фактов по две недели мариновать уже готовые фельетоны.
Яков Семенович был добрый человек, а врагов у него было полно — ничего не поделаешь, фельетонист, такая уж профессия. Зато теперь он стал хорош даже для Одинцова…
— Вот так, — сказал Д. Петров. — Чуткость к покойным — это всегда полезно.
Я пошел в машбюро и на редакционном бланке напечатал, что Коркиной Ирине Алексеевне поручается сбор материала, связанного с проблемами медицины, и что удостоверение это действительно до…
Здесь я на секунду остановился и, хоть от этого ровно ничего не зависело, напечатал, что оно действительно год.
Секретарши нашей на месте не было, и я зашел к редактору. Он сидел за большим столом, сам большой, спокойный, добродушный — типичный отец–командир из фильма о гражданской войне. Между прочим, он действительно командовал полком, только не в гражданскую, а в эту. Потом его почему–то бросили на журналистику— и неожиданно вышло здорово. Хороший мужик, не дурак и не трус — чего еще желать от редактора?
Он читал довольно толстый материал. Я спросил:
— Можно к вам, Сергей Иванович?
Он поднял голову от стола:
— А ты надолго?
— Нужен ваш автограф, — сказал я. Он прочитал все, что было написано на бланке, и спросил:
— Она нам уже писала?
Я ответил, что нет, да и сейчас вряд ли напишет, тут дело в другом. Редактор был любопытен, но роль выдержал — только покачал головой и поинтересовался:
— Спекулируешь авторитетом газеты?
— Ага.
Он подписал удостоверение и сказал:
— Погубят тебя женщины.
— Это не моя женщина, — объяснил я. — У меня товарищ в больнице, надо, чтоб ее к нему свободно пускали.
— А что с товарищем?
Я ответил, что, в общем–то, умирает.
— А лет сколько? — резко, почти деловито спросил он.
— Тридцать лет, ровесники.
— И почему умирает?
— С кровью не в порядке.
Он выругался изумленно и досадливо, как ругался изредка, встретившись с нелепостью, превосходящей меру его понимания.
— Опять! — сказал он и снова выругался, на этот раз просто зло. — Лучевая, что ли?
Я ответил, что вроде нет, но это не легче. Он покачал головой и проговорил:.
— Если что надо будет…
Я кивнул. Если что надо будет, приду. Вот только бы знать, что надо!
Днем я поехал к Юрке. Он стоял на балконе, уже обезличенный больничной пижамой, а снизу смотрела на него женщина, каких в Москве миллион.
Юрка увидел меня и спросил:
— Ну, чего там?
Ответа не требовалось, но я из вежливости пожал плечами:
— Лучше скажи, что у тебя. Как устроили?
Юрка сказал, что устроили нормально, в палате всего трое, книг полно. Он вообще выглядел ничего, настроение вроде стало получше.
Странное все–таки дело — стоит человеку надеть заношенную и застиранную больничную пижаму, и он сразу чувствует себя спокойней. Теперь его здоровье и жизнь перестали быть его личным делом и стали делом врача — умного, доброго все знающего врача. Сказка о враче — любимая сказка человечества!