— Каббалисты, хасиды. С другими он редко общается. Это так, к слову, чтоб ты поняла, с кем связалась.
— Ты сердишься? Я теперь сдохну от чувства вины.
— Да на кой чёрт ты мне нужна, коза драная, ещё сердиться на тебя. А на него и тем более невозможно. Он хороший парень, добрый, отзывчивый, даже практичный на свой извращённый лад. Считается, что возвышенные натуры гвоздя не забьют, но по-настоящему возвышенные справляются с бытом на удивление легко. В их душах горит священное пламя, поэтому у них всё горит в руках. Он, правда, чокнутый, как и все каббалисты, и мамаша у него чокнутая, но это ничего.
— Как страшно жить.
— Подожди. Ты видела, что у него руки в шрамах? Там всё на хрен было переломано, после такого не играют вообще, а смиряются с пенсией по инвалидности.
— А что случилось?
— Хохляцкие скины. Миша после этого уехал в Израиль и два года жил в общине вроде Цфата, куда не пускают людей младше тридцати, но для него сделали исключение… Он хорошо играет. Говорят, хуже, чем раньше, но ненамного. Ну, и, соответственно, с тех пор считает всех, кто на подобное не способен, слабаками. Просто предупреждаю.
— И чего ради ты мне пересказываешь его биографию?
— Да так, на всякий случай. Вдруг что серьёзное случится, — сказал Остропольский и ушёл.
* * *
Если бы можно было вступить в брак с женщиной, думала Ася иногда. Они целовались бы днём на улице — не так, как обычно целуются при встрече подруги, а так, как им хочется. И она притворялась бы гораздо меньше, чем если бы рядом был мужчина — потому что ни с одним, даже самым красивым мужчиной ей никогда не хотелось связываться всерьёз, а красивых мужчин ей даже было жаль связывать. Ты наклоняешься к нему и слышишь, как шуршат серые страницы гражданского кодекса. Ты хочешь уйти, но нужно предварительно разделить имущество, которое после беседы с юристами хочется уже не разделить, а сжечь. Ведь чаще всего случается худшее: он любит тебя, но истолковывает твои поступки не так, как подсказывает здравый смысл, а так, как советует ведущий журналист «Плейбоя», и никакая любовь не сделает его умнее.
Да и что значит — «притворяться», слово из лексикона юных максималистов; пускай малолетки обвиняют в притворстве себя и других. К двадцати шести годам она устала от левацкого пафоса. Лучше, когда — не такие быстрые шаги, не такие громкие лозунги: великие конформисты, такие, как Лютер, Вольтер, Екатерина Вторая, умели извлечь выгоду из времени, потому что видели его насквозь и чувствовали, как оно изменится в следующий момент, а, главное, как им самим стать благодаря этому свободнее: настоящий конформист всегда свободен, он умеет добиваться для себя любых удобств, чаще — духовных, понимая, что без них ничего нет. Можно всем противоречить и идти напролом, как Томас Мюнцер, считавший Лютера излишне либеральным, — ну, и чего он добился?
Конечно, Ася понимала, что это чистейшей воды софистика. Самоуспокоение для разочарованных. Оправдание для тех, кто хотел пойти на баррикады, но вовремя понял, что в этой стране так и будут, в лучшем случае, только антифа-демонстрации, напоминающие цирковые представления, и пародии на европейские гей-парады, напоминающие игру сумасшедших детей.
[Жанна: запись № 18]
«Проходящий, чем я отличаюсь от тебя? Твоё имя, в отличие от моего, заканчивается на согласную? А если на гласную, то его, по обычаю моего народа, всё равно никогда не дадут женщине? Ну и что? Имя — лишь набор букв, которому приписывают семантическую окраску.
Пойдём ко мне. Или к тебе? Это всё ты говоришь. Иногда — я, если вижу, что ты смущаешься. Под руку со мной идёт антихристианская гордыня: она не разрешает мне оборачиваться первой. „Жёны ваши в церквах да молчат“, — сказал выкрест по имени Савл, бывший налоговый инспектор, а я скорее буду молчать в постели, чем в церкви — если, конечно, мне в постели ничего плохого не делают. Ты будешь пить и нести ахинею, а я — зарисовывать твой профиль или записывать твои фразы, ибо своеобразную прелесть ахинеи трудно недооценить. Возможно, я солгу, что люблю тебя, — чтобы посмотреть, как на секунду изменится выражение твоего лица, чтобы запомнить поворот шеи, опущенные ресницы, скромное торжество улыбки и потом использовать, и в нижнем правом углу холста начертить своё имя. В момент запоминания тебя уже нет. Есть поворот шеи, набросанный углем на ватмане, и неважно, что пока еще только в проекции.
Это унижает мужчину больше, чем предпочтение ему женщины или свободы — или поспешный уход утром, когда он еще спит, а лучше пускай не спит, он должен увидеть равнодушие в глазах, с которых накануне в его ванной комнате была смыта косметика.
Я тщательно разыграю смущение, тебя тронет мое враньё. Я выгляжу моложе своих лет, но даже если ты и поверишь в мой паспортный возраст, у тебя в голове не уложится моя биография. Проще врать: ложь правдоподобна, а правда никогда не бывает правдивой на все сто. Разве всё это оскорбляет тебя? Скажи спасибо, что я вообще посмотрела в твою сторону. И я стольким пожертвовала ради тебя. Я два часа слушала твой голос в твоём захламлённом жилище. Я зачеркнула три лишних запятых в твоей статье. Ты можешь подумать, что я испытываю садистское удовольствие, используя тебя как строительный материал — впрочем, вряд ли: ты или ничего не поймешь, или всё поймешь наизнанку. Но я могу сказать:
„Причём тут неудовольствие, удовольствие? Я просто использую тебя. Просто использую тебя. Так, как считаю нужным. Ты мне не нужен. Ты, какой ты есть, каким ты хотел бы быть, каким ты хотел бы казаться, каким ты был до встречи со мной, каким ты станешь через много лет, если проживёшь эти много лет“.
Неужели вы все верите, что Сапфо могла променять всех этих прекрасных женщин на пень с яйцами? Это выдумка Овидия — квинтэссенция выдумок всех обиженных мужчин на тот исторический момент. Они чувствовали, что не нужны женщинам определённого склада, и не желали понять, как это они могут быть не нужны. Они же вершина творения. На фреске Микеланджело нет места для женщины между богом и Адамом. Женщина не может говорить с богом без посредства мужчины.
Сын Адама, ты еще не знаешь, что у евреев-реформистов женщины, исполняющие обязанности раввинов, не допускают мужчин на свои богослужения? Чего ты еще не знаешь? Даже того, что лесбиянки делают в постели? Бог с тобой. Пусть он разбирается с тобой, а мне с тобой делать нечего, особенно в постели.
Ты не можешь понять, почему ей нравишься не ты, а эти, как заложено в твоей подкорке, неполноценные существа, пригодные якобы только для деторождения. Ты сам, кстати, даже для деторождения не пригоден.
Ты возмущаешься, глядя на эту женщину. Так нельзя, думаешь ты. Совсем обнаглели. Сегодня ей нужны другие женщины, а завтра понадобятся собаки или электроприборы. А что, дорогая, я только развиваю твои идеи. Нет, не мои идеи. Ты развиваешь сейчас только свои комплексы.
Ты не можешь понять, как это женщины, которых веками запирали в четырёх стенах, не выпускали оттуда без охраны и учили только шить, могли перестать любить своих мучителей. Ты не понимаешь потому, что страдаешь интеллектуальной импотенцией, против которой нет и не будет афродизиаков.
Ты ей не нужен. Ты можешь её убить, но более нужным от этого не станешь. Я вижу её, она поднимает глаза к богу и понимает, что ей не нужен мужчина. Неважно, считает ли она мужчину подобным себе, а все различия — выдумками, или видит другие различия и считает его ниже себя. Ненависть тут ни при чём. Любовь тут ни при чём. Смерть тут ни при чём. Он проходит мимо, и ей на него плевать».
11
[2003]
Миша принадлежал к специфическому типу евреев: если это мужчины, то фанатичные хасиды (вариант для ассимилянтов: вдохновенные технари-атеисты), сохраняющие, однако, благородную сдержанность манер — сумасшедшие лжемессии, разносящие всё вокруг себя в щепки, как Шабтай Цви, относятся к другой породе, о которой надо говорить отдельно; если женщины — поэтессы и художницы с птичьими профилями, тихой укоризной во взоре и камеями на груди (вариант для молодёжи: бусы из обожжённого дерева, стихи от мужского лица и посыл «не мешайте мне, пожалуйста, смотреть на вас как на мусор»). Есть в них, несмотря на свойственную им интеллектуальную отстранённость, что-то очень земное, несмотря на их мягкость — что-то хищное. Кажется, их невозможно вывести из себя. Конечно, это не так, ведь все мы всего лишь люди.
Некоторых из них способна взбесить критика в адрес еврейских мамаш. Кажется, человеку, в семнадцать лет покинувшему дом, проще убить в себе еврейского сына. Это не так, ведь он всего лишь еврей. Есть такая вещь — коллективное еврейское бессознательное.
Мишина мать, Наталья Семёновна, оказалась малоприятной бесформенной горбоносой тёткой с плохо прокрашенными волосами и вечно растекающейся по физиономии косметикой. Она обожала обвешиваться недорогим золотом и причитать: «Когда я иду вечером с работы, всё время боюсь, что меня ограбят». Это был лишний повод привлечь внимание к себе и своим побрякушкам, но Асе на украшения было плевать. Наталья Семёновна просекла это и напряглась — не потому, что «женщина обязана любить драгоценности», а потому, что женщина, равнодушная к ним, заодно проявляла безразличие к ней, Наталье Семёновне.