— Васька, довольно! Вася, хватит!..
Растерявшись, Вася замолчал, и в наступившей тишине отчётливо послышались всхлипывания.
— Это я написала для него контрольную! — всхлипывая, говорила Анна Петровна. — Ну что ты стоишь, как истукан? Расскажи им, как ты меня мучишь!
Она выбежала в соседнюю комнату и, рыдая, упала на постель.
— Доволен? — тихо спросил Вася у Кравцова. — Пошли, ребята…
Они двинулись по коридору на цыпочках, как в больнице, и, столпившись в прихожей, начали торопливо одеваться.
Добрая Соня от волнения всё никак не могла попасть в рукав пальто. Она уронила на пол очки; все стали нашаривать их, Вася привычно шипел:
— Вечно с тобой, Сонька! И сама ревёшь, как дура.
— Я не могу смотреть, когда плачут, — виновато оправдывалась Соня. Очки наконец нашли. Быстро оделись.
В дверях кухни снова выросла пожилая домработница; она сложила на груди руки и сказала мужским голосом:
— А я-то старалась, пироги пекла…
Открыв входную дверь и пропустив вперёд товарищей, Вася обернулся к Толе, стоящему на пороге своей комнаты:
— Завтра в классе извинишься перед Еленой Яковлевной.
Домработница сказала:
— Как же, держи карман шире! У нас воспаление самолюбия…
И, махнув рукой, исчезла в кухне.
После ухода ребят Толя с полчаса просидел у себя в комнате. В углу стоял постылый велосипед. Духовое ружьё висело на стене. Клякса спала на диване, быстро-быстро перебирая во сне лапами.
Из окна видно было, как по бульвару, шагая рядом, шли четверо Толиных гостей. Вася размахивал руками и что-то доказывал; Соня, разбежавшись, прокатилась по ледяной дорожке, потом толкнула Петю Новикова в снег, навалилась сверху и они, смеясь, забарахтались в сугробе.
Толе стало обидно и одиноко сидеть в своей комнате. Сперва он решил не думать о том, что с ним произошло, но это никак не получалось. Сейчас было бы хорошо совершить какой-нибудь поступок, чтобы доказать им всем, что он вовсе не такой, как они о нём думают.
Он выходит, например, к доске и говорит учителю:
— Николай Иванович, можно — я вам отвечу сейчас по физике?
И тут же начинает писать на доске очень красивым, крупным, круглым почерком все законы и формулы.
— Позволь, Кравцов, — останавливает его изумлённый учитель, — этой формулы я что-то не припомню.
— Возможно, — отвечает Толя. — Ведь эту формулу я сам сочинил сегодня утром.
— Прекрасная формула! — восхищается физик. — Великолепная формула. Поздравляю тебя, Кравцов, с научным открытием. Пожалуй, тебе следует заняться созданием нового искусственного спутника. Тем более, что у тебя есть для этого дела собака лайка…
Разгорячённый этой воображаемой картиной и даже почти поверив в неё, Толя вскочил со стула и беспокойно прошёлся по комнате.
Клякса проснулась на диване, сладко, по-старушечьи, зевнула во весь рот и, соскочив на пол, затрусила к своему хозяину.
Толя погладил её по горбатой спине и тихо спросил:
— Полетишь, Клякса?
Потом осмотрел комнату, словно вернувшись сюда сию минуту, и тяжело вздохнул.
— Никуда ты, дура, не полетишь…
За стеной на постели лежала Анна Петровна.
Она слышала, как хлопнула входная дверь — ушли ребята, как сын прошёл к себе и затих.
За то время, что Анна Петровна просидела в углу на диване с вязаньем в руках и слушала друзей сына, она обо многом успела подумать и многое вспомнила.
Когда-то, давным-давно, она ведь тоже была пионеркой, и тоже сидела на сборах, и так же яростно набрасывалась на прогульщиков, лодырей и шалопаев. А теперь Анна Петровна горестно слушала, как ребята честили её собственного сына.
Сперва она хотела вступиться за него, по материнской привычке, но почему-то не посмела. Когда его ругали взрослые — муж, учителя, директор школы, — у неё всегда хватало сил и решимости хоть в чём-нибудь противоречить им, выискивая оправдания.
Нынче же, именно потому, что поведение Толи обсуждали его сверстники, Анна Петровна сидела молча, съёжившись в углу дивана.
Сын стоял посреди комнаты, свесив длинные праздные руки, тупо уставившись в пол, и изредка молол постыдную чепуху, — всё это было мучительно.
Господи, ведь это же её сын, двенадцать лет её жизни!..
И в голове её мелькнуло, как много лет назад — ему, кажется, было года три, — Толя стоял на кровати и бросал на пол резинового зайца; он бросит, а она нагнётся и поднимет: он снова нарочно уронит, а она снова, смеясь, поднимет. И старая нянька, поглядев на это, сказала:
— Ох, Петровна, Петровна! Гляди, дорогонько тебе встанет этот зайчишка!..
Толя вошёл в комнату матери, когда она уже лежала с сухими открытыми глазами.
— Мама, ну чего ты? — севшим от долгого молчания голосом спросил Толя. — Мама, перестань, пожалуйста…
Анна Петровна молчала.
— Ты не плачь… Я не терплю, когда ты плачешь…
— Я не плачу, — тихо сказала Анна Петровна. — Зачем мне плакать? Я сама во всём виновата. Ведь я же написала за тебя сочинение…
— Ни капельки ты не виновата. — И вдруг, захлебнувшись собственным благородством, он быстро продолжил: — Вот увидишь… Ты только поверь мне. Они правильно про меня говорили. Они еще не все знают. Я им завтра всё расскажу… Ты только поверь мне, мама. Ну, хочешь, ну, в последний раз. Ну, в самый последний!
— Хорошо, — сухо ответила Анна Петровна. — Я постараюсь поверить, хотя это очень нелегко.
Она поднялась и поправила растрепавшиеся волосы.
— И больше я не стану поднимать зайцев.
Последнюю фразу она произнесла совсем тихим голосом.
Толя хотел было спросить, о каких зайцах говорит мать, но у неё было непривычно злое лицо, да и он сам решил, что, вероятно, ослышался: зайцы, по его мнению, здесь были совершенно ни при чём.
Два дня
Если бы Маша Корнеева загодя меня предупредила, что в шестой группе имеются нездоровые настроения, я, может, как-нибудь подготовилась к ним. Но Маша была вне себя оттого, что выходит замуж, и поэтому, сдавая мне дела, сияла на всю комнату. Через окошко было слышно, как ходит около клумбы Машин жених, молоденький лейтенант: он скрипел новыми сапогами по гравию.
Должно быть, ей казалось, что в такой день все обязаны быть счастливыми и на свете всё прекрасно устроено. Я даже немножко растерялась, потому что впервые видела Машу в таком настроении. Мы встречались с ней редко — пожалуй, только на пленумах райкома комсомола; там она была сдержанной, выглядела старше, и кое-кто даже побаивался её выступлений.
— Ну, Корнеиха поехала! — говорили наши девчата.
А тут вдруг передо мной оказалась совсем другая Маша. Она часто смеялась, иногда даже я не понимала почему, движения у неё стали порывистыми, как у девчонки.
Она вынула из шкафа папки с протоколами и планами работ, групповые договора на соревнование, раскатала около меня на столе рулон старых стенгазет — это всё содержалось у неё в образцовом порядке, который как-то не вязался с её нынешней возбуждённостью и легкомыслием.
Я тоже волновалась, но только совсем по другому поводу. И поэтому меня злил Машкин беспричинный смех, вертлявость и то, что она всё время прислушивалась к скрипу гравия за окном, словно там играл для неё лично духовой оркестр. Вдобавок ко всему лейтенант начал что-то насвистывать.
— Тебе здесь будет замечательно! — сказала Маша, обняв меня за плечи.
Мне стало её жалко.
— Ладно. Иди, — сказала я. — Будем считать, что я всё поняла.
— Да я ни капельки не тороплюсь… Может, у тебя есть какие-нибудь вопросы?
Она произнесла это, уже надевая плащ, но на пороге остановилась и совершенно серьёзно предупредила меня:
— Только потом чтобы не было разговоров, что ты принимала дела впопыхах. Печать лежит в верхнем ящике стола, налево…
Из окна было видно, как она повисла на руке лейтенанта, а он сменил ногу, приноравливаясь к её шагам.
Комната была пуста, если не считать меня. Я ещё как следует не успела её разглядеть. На стенах висели таблицы и диаграммы. На столе лежали журналы и стоял горшок с цветами.
Зазвонил телефон. Чей-то глухой голос сказал:
— Комсорга мне.
— Она только что ушла.
— А кто со мной говорит?
— Комсорг, — вспомнив, кто я такая, ответила я.
В трубке сердито хмыкнули.
— Это у вас такие шутки?
Растерявшись, я молчала и только громко дышала в трубку.
— Зайдите ко мне.
Я сразу догадалась, что это директор училища.
Он грузно ходил по кабинету, когда я вошла к нему. Может, потому, что я сама маленького роста, меня немножко подавляют рослые люди. А директор был такой громадный и полный, что я даже не смогла его сразу целиком рассмотреть. Протянув мне молча большую, пухлую руку, он кивнул на кресло, приглашая садиться. Затем, обернувшись, сурово сказал: