А в конце февраля, когда уже совсем приготовился было к встрече весны, начались вдруг сильные морозы с резким ветром и метелью, точно меня отбросили к декабрю. И в марте весна оставалась в бегах, а северный ветер казался еще более пронзительным. Говорил себе, что нужно вооружиться терпением и дать зиме покуражиться перед смертью, а все же было обидно. Снегу навалило столько, что не верилось в его скорое исчезновение. Одно утешение, что прогулку увеличили с 30 минут до 40: это очень заметно и хорошо влияет на настроение. Хотелось бы завести цветы, но вспомнил прошлогоднюю развязку цветоводства и… утешился мыслью, что это последняя весна без цветов.
Стояли еще морозы, а камера уже была залита солнечным сиянием. Оно незаметно подобралось к столу и припекло правую руку. Этого было довольно, чтобы мысль мгновенно перенеслась на волю и чтобы остающиеся десять месяцев показались бесконечностью: скорее бы уж наступил конец апреля! Ведь тогда исполнится четыре года со дня ареста, останется четверть срока и кончится пятый десяток недель!… А пока… Еще в феврале показалось, что голуби где-то вьют гнездо. Думал, что ошибся. И вдруг вижу пискуна, только что вылетевшего из гнезда. Вид у него жалкий-прежалкий. Старые голуби жестоко бьют его. Как мог вырасти птенец в такие морозы? И не похож ли я на него со своей преждевременной радостью о близости момента, когда кончится мое отчуждение от мира?
Во вторник мне принесли новые калоши. «Пора начаться весенней слякоти», – подумал я в сотый раз, и на этот раз я угадал. К полудню среды резко заколебалось черное дыхание, а в четверг потекло. Весна была дружная: проталины расширялись почти заметно для глаза. Утром Нева блестела снегом, а вечером в ее лужах опрокинулись фонари. Елки посветлели, и почки их вздулись. Почти все воробьи и голуби покинули тюремный двор: быстро оттаявшая земля всюду обнажала обильные блюда для роскошных пиршеств, и птицы с презрением отвернулись от арестантского хлеба. Настроение стало слегка возбужденным, как будто случилось приятное событие в личной жизни, как будто тюремная монотонность сменилась радостной пестротой воли.
Первые дни апреля. Страстная пятница. Идет предпраздничная уборка: мытье стен и выколачивание половиков. Утро прошло прекрасно: голова хорошо работала. Вчера отбил задвижки на зимней раме при помощи табуретки вместо молотка; обчистил замазку и на время прогулки самовольно открыл окно. Сидеть в комнате при открытом окне еще холодно. По пятницам дают личные свидания для приезжих родственников.
– Пожалуйте на свидание. Возьмите заодно и пальто: там прямо поедете в сыскное.
По голове камнем ударило: неужели новое дело? Но с какой же стати в сыскное, а не в жандармское? Неужели опять эти отвратительные допросы? Я вышел из камеры очень взволнованный. Скоро дело разъяснилось: нужно ехать не для допроса, а только для снятия фотографической карточки. Свидание пропало: и я и мой посетитель слишком волновались, начальство торопило, и через пять минут мы простились. Мне сейчас предстояло выйти за пределы тюремного двора – первый раз в двадцать пять месяцев.
Тюремная карета знакома. У нее вход сзади; снаружи около дверцы сидение для конвойного, а на черных боках крупными буквами написано: «С.-Петербургская одиночная тюрьма». Внутри две продольные лавочки. В задней дверце – единственное окно. Через него я тотчас стал жадно глядеть на давно не виданное уличное движение и хорошо знакомые дома. Но как ужасно дребезжит карета, особенно после тюремной тишины. Не слышно ни единого уличного звука.
Опомнившись от оглушительного дребезжания, я прежде всего удивился тому, как далеко от тюрьмы до Литейного моста. Раньше думал, что их разделяет только Артиллерийское училище. Много лет проживши в Петербурге, я не знал о существовании здесь какого-то канала, с рельсами вдоль его набережной, к самой Неве. Два года назад пришлось переезжать Неву не через мост, а по льду. Но вот и мост и Военно-медицинская академия. Уличное движение сильнее. Все оглядываются на нашу колымагу. Я отвечаю твердым взглядом, и это дается необычайно легко, почти непроизвольно, точно смотрю не в глаза людям, а на неодушевленные предметы. Из массы встреченных лиц не было ни одного такого, чтобы оно возбуждало хоть крошку симпатии.
Что думали все эти люди, глядя на меня? Вероятно, говорили про себя:
«Ага! Проворовался малый, – поделом ему!»
«Думайте, что хотите, чорт с вами!» – отвечал я.
На Французской набережной отец, пригнувшись набок, вел за руку ребенка, поражавшего крохотным ростом. Эта семейная картина могла бы показаться трогательной, если бы не ясные пуговицы на шинели отца. Далее сытый господин с бобровым воротником и правовед: может быть, прокурор с прокуренком (или прокуроренком, как хотите) – мало интересного. У Летнего сада два шалопая в форме студентов-медиков; затем купцы, дворники, дамы, офицеры, старухи, гимназисты – все чужое, все несимпатичное.
По набережной Екатерининского канала пересекли Невский проспект. Здесь многие дома окрашены ярче, чем раньше. Вокруг Казанского собора уложены деревянные мостки для заутрени – для сбора всех этих господ с ясными пуговицами и дам с нелепыми модами.
Вывеска казенной винной лавки, – что для меня новость, чуть ли не единственная за четыре года.
Карета дребезжала, я начал уставать от этого шума и пестроты. Хотелось пересесть дальше от окна, но удержала мысль, что не увижу больше этих улиц, нужно смотреть.
У Львиного мостика карета свернула во двор. Один конвойный шел впереди меня, другой сзади вплотную за спиной. У обоих инстинктивно протягивались руки и разжималась ладонь, точно они боялись, что я вспорхну птицей. Очевидно, им меня рекомендовали как особо важного преступника. Это забавляло.
В дежурной комнате сыскного отделения бросился в глаза полуаршинный замок на тяжелой железной двери с надписью: «Кладовая для находок». При мне как раз опечатали вещь, удостоившуюся такого запора: старый пустой портфель.
Вылощенный чиновник бесстрастного вида избегал смотреть на меня. Из дежурной прошли выше в фотографию. Там поспорили: фотограф требовал оставления у него предписания о снятии карточки, а чиновник взамен предлагал расписку. Обратно ехали по Большой Казанской улице. Опять такие же прохожие, такие же взгляды их и такой же мой ответный взгляд. Видел четырех бедно одетых мальчиков, важно прогуливавшихся по тротуару. К ним у меня шевельнулось чувство симпатии, первой за всю поездку. На Невском карета преграждала путь роскошному ландо с разряженными мужчинами и дамами, – опять тот же обмен взглядами. Я стал уже равнодушно смотреть на уличное движение; по отношению к толпе зашевелилось, а затем быстро окрепло чувство презрения. Почувствовал, что успел полюбить свою долю в целом и не согласился бы променять ни на чью другую. В голове стал складываться юмористический куплет.
Я видел по дороге много приготовлений к празднику. Но ни на мгновение не шевельнулось во мне ни горечи, ни зависти, ни желания покинуть тюремную карету. Очевидно, отчуждение от воли далеко еще не исчезло с наступлением последнего года, и это меня радовало. В общем поездка напомнила, как я когда-то наблюдал впервые жизнь кавказских туземцев: она любопытна для взора, но самому войти в нее и ограничиться исключительно этой жизнью, – нет, ни за что! У меня своя жизнь, своя дорога, которую я не променяю на какую-либо другую.
Вернулся в тюрьму совершенно спокойный. Мелькнуло лишь едва уловимое сожаление о том, что кончилась пестрота зрелища, и сейчас же вытеснилось мыслью:
«Меньше чем через год я покину тюрьму для более продолжительного и более интересного зрелища».
Ждал пасхи не как праздника, а как новой станции по пути к будущему. Но неизмеримо более важной станцией являлся конец апреля, и поэтому с наступлением пасхи время потянулось медленно. Старался не поддаваться настроению, много и продуктивно работал. Во вторник выпал снег, получилась иллюзия осени, и этот день прошел необыкновенно, выделившись и продолжительностью умственной работы: проснулся в два часа ночи, до рассвета, и уже не засыпал и обдумывал некоторые вопросы, а потом сплошь весь день или читал, или писал. Вообще пасхальная неделя прошла деловито.
А за окном в это время разыгралась драма. Там, под карнизом, свила гнездо пара голубей, изгнанных с чердака. Они кормились на моем окне сначала вместе, а потом порознь. Затем началось подозрительное поведение вороны: она садилась неподалеку и устраивала пристальное слежение за моими голубями. У меня тотчас зародились опасения за гнездо. И действительно, через два дня голуби опять появились на окне парой, но тревожные и грустные. Они стонали совсем по-человечески.
Убивалась больше всего голубка, а муж утешал ее, перебирая клювом перышки.