Вышел напомаженный и расфранченный студент духовной академии, в рясе с позументом поверх партикулярного платья. Обратившись лицом к алтарю, ой несколько раз перекрестился и раздельно произнес: «Во имя отца и сына и святаго духа», в особенности подчеркивая букву «а» в слове «святаго». Затем обратился к арестантам:
– Прошлый раз я говорил вам, возлюбленная братия, – и стал читать по печатному тексту, стараясь делать вид, что не читает, а говорит. – Темами бесед, которые мне случилось посетить, были: 1) о том, что и на монах может спасти душу, 2) о вреде воровства, 3) против сквернословия.
Доказательством вреда сквернословия был следующий пример. Один мальчик, избалованный родителями, уже в пятилетнем возрасте начал сквернословить. Во время моровой язвы он заболел и умирал на руках отца. Вдруг увидел он бесов, пришедших за его душой, начал плакать и прижиматься к отцу, моля о защите.
– Что с тобой, дитя мое? – спросил отец.
– Папа! Пришли черные люди и хотят взять меня! Прогони их!
Отец начал молиться, но было уже поздно: ребенок умер, и бесы понесли его душу прямо в ад.
Вот, возлюбленная братия, вы видите, как наказывает господь за сквернословие даже малых ребят. Что же будет со взрослыми, когда им придется держать ответ за себя? Ведь вы знаете, братия, что после смерти, во время хождения души по мытарствам, первый вопрос, который ей будет предложен, будет вопрос о сквернословии. Какой ответ дадите тогда?
Из доказательств гибельного влияния страсти к воровству помню такой пример. Был инок, который часто крал лишние съестные припасы из монастырской трапезы. Игумен увещал его:
– Разве мало тебя кормят?
– Довольно, отче!
– Зачем же ты берешь лишнее? Приходи обедать ко мне.
И игумен стал давать ему пищу самую лучшую, без ограничения. Через несколько времени инок сам покаялся, что он продолжает воровать, и объяснил, что какая-то сверхъестественная сила толкает его к греху. Украденные припасы он бросал свиньям. Несколько раз повторялись и увещания игумена и эти искренние покаяния инока, мучившегося своим пороком, но тщетно. Вот, возлюбленная братия, до чего доходит страсть к воровству, если человек даст волю своим дурным наклонностям.
Из числа июльских тюремных новостей самая крупная – новый фонарь на дворе. Вечером я заметил движение матового шара на высоком новом столбе. Став на табуретку, увидел вольных рабочих: синяя блуза распоряжается, а красная рубаха торопливо работает. Спустив шар до самого низа, оба ушли в разные стороны. Скоро вернулись. Зажгли вдруг все шесть старых тусклых фонарей. Один из них заслоняется ветвями нового тополя и кажется далеким сквозь листья. Синяя блуза возится с шаром, а красная рубаха все куда-то бегает. Я жду напряженно, как в детстве ждал ракеты: есть что-то особо волнующее в ожидании света среди сравнительной тьмы. Вот шар блеснул в руках рабочих и тотчас потух; затем он медленно стал подниматься и остановился на аршин от верхушки; наконец последнее движение вверх – и заблестел ярким розовым светом.
Лужайка посветлела. Кирпичные стены и кусты акации получили фантастический оттенок и напомнили декорации. На воле всегда было не до театров. А теперь как жадно я смотрел бы на сцену! Рабочие отошли и любуются. Потом синяя блуза побежала, а красная рубаха на этот раз солидно удалилась. Обернулся в камеру: на стене яркое пятно переплетов решетки, можно разобрать обыкновенную печать, а написанное цветным карандашом отлично видно. Могу теперь писать по ночам с большим удобством, чем раньше. На дворе опять шаги и голоса: тушат старые фонари. Позади акации, по обыкновению, крадется дежурный надзиратель. Его теперь отлично видно. На улицах еще нет огня, и тюремный фонарь должен привлекать внимание. На барках идет энергичная перебранка: кто-то ругается, толпа протестует.
Первая ночь с новым фонарем прошла беспокойно. Я бродил в толпе. Полусумасшедший старик вскрикнул: «Нос!» – и стал ловить меня. Очевидно, я ушел из тюрьмы невидимкой весь, кроме носа. Но почему остальная толпа не видела его? Я отталкивал старика, вырвался и тут проснулся. Светлое пятно с решеткой стояло против меня.
Мне еще предстоит развлечение благодаря появлению тюремного дантиста. На воле, положим, вырывание зубов не доставляло удовольствия. Так ведь то на воле!
Полугодие пришлось не на 24-е, а 26 июля, ввиду краткости февраля.
Иногда арестант спросит на прогулке:
– Скоро ли вам выходить?
– Через полгода.
– Еще много!
– Да, еще много, – искренне отвечаю я, а сам без конца повторяю число остающихся недель и дней.
Раньше большой срок давил, и нелепость условий жизни не замечалась, только теперь она стала бросаться в глаза. Для чего, спрашивается, разумный человек сидит в клетке и получает пищу через дверную дыру, точно зверь? Зачем эта дверь всегда на замке? К чему глазок в двери и решетка в окне? Почему я не могу выйти на свежий воздух, когда хочу? Зачем я должен во время прогулки ходить по кругу, все по одному направлению? Почему на свидании нужно говорить через двойную сетку, считая минуты? К чему скучающий свидетель на свиданиях? Почему не могу разговаривать, когда и сколько хочу? Ведь через шесть месяцев это не будет грозить гибелью государству, почему же сейчас это так опасно? Почему, встречая на прогулке близких и дорогих мне людей, я не могу пожать им руку, не могу сказать «здравствуйте»? Порой вся здешняя жизнь начинает казаться сплошным глупым сновидением.
Далее, почему мне не разрешили получать «Ниву»? Какой вред от ее иллюстраций? К чему эти ограничения в пище? Запрещается все рыбное, сладкое, соусы, овощи, ягоды. Пусть я не чувствую от этих запрещений никаких неудобств, но не глупо ли, что я не могу получить этих вещей, если бы захотел? Зачем я должен убивать время за идиотскими коробками и пачками, когда мог бы делать настоящее дело? Почему даже в минуты, свободные от казенной работы, какие-то люди всегда могут войти и помешать мне? Все здесь соединилось, чтобы мешать умственному развитию и здоровому существованию организма. И эти помехи не результат стихийной силы, а созданы искусственно. Толпа людей, из которых каждый сам по себе, может быть, и не плохой человек, существует здесь лишь для того, чтобы отравлять мне жизнь. И эти отравляющие жизнь люди сами тяготятся своей службой; многие из них желают мне добра, а отдают всю свою жизнь на то, чтобы делать зло. К чему же существует человеческий разум?
XII. ПРОВОДЫ. ПЕРЕСЫЛЬНАЯ ТЮРЬМА
В самом конце мы все трое – Александр, Вася и я – получили письмо от товарища, который вышел отсюда в июне. Он писал: «Разговор о вас не прекращается за всю нашу дорогу, и, конечно, не вам жаловаться на недостаток любви к вам. Я не могу передать того чисто праздничного настроения, с которым мы приехали в Москву и с которым не расставались вплоть до разлуки. Все мы, несмотря на значительную разницу в наших летах, положении и убеждениях, так тесно и крепко подружились, что когда пришлось расставаться, то все мы пережили довольно-таки тяжелые минуты, и дел® не обошлось без слез. Все это славный, чудный народ. Ехали мы очень весело, хорошо и удобно. Хотя и было несколько тесновато, но на ночь всем хватало по длинной скамье. Начальство нас не теснило, а ощущение давно неиспытанного удовольствия быть в компании порядочных людей было так сильно, что наша поездка напоминала скорее увеселительную прогулку, чем этапное следование в ссылку. Впрочем, и у нас было не без тучки. Всем нам очень не хватало вас, дорогих друзей, и сознание, что вам еще довольно долго не испытать этого удовольствия, порядочно-таки отравляло наше настроение».
Это письмо очень подняло настроение. Ум до того привык к этим ежедневным уборкам, обедам, прогулкам, пению молитв и открытию коек по звонку, что с трудом усваивал представление об иной жизни и о возможности перемены. Правда, у меня на приемном листке написано: «Конец наказания 24 января», но что значат какие-то чернильные черточки перед наглядной неизменностью замков и решеток? Чтобы уверить себя, что освобождение не миф, припоминал о выходе на волю других товарищей.
«Но эти лица были арестованы по пустякам и сидели сравнительно недолго», – возражал упрямый голос-скептик.
«Краткость срока ничего не доказывает. Ведь освобождены же недавно некоторые шлиссельбуржцы после десяти-пятнадцати лет заключения».
«В самом деле,- готов я согласиться, -если освобождение возможно через пятнадцать лет, то тем менее можно сомневаться в его наступлении человеку, просидевшему каких-нибудь четыре-пять лет».
«Но разве ты видел своими глазами освобожденных шлиссельбуржцев? – упрямится голос-скептик. – А если не видел, то их освобождение так же мало вероятно, как и твое собственное».