— Выходи, приехали.
Как только Михалыч вылез, я положила розу на его сиденье — ее длинный шипастый стебель практически сливался с ним по цвету, и был хороший шанс, что Михалыч с размаху усядется на него своим крепким задом.
— Сымай обувь, — сказал он, когда я вылезла следом.
— Меня чего, на расстрел ведут?
— Как выйдет, — хмыкнул он. — Вон тапочки у лифта.
Я огляделась. Круглая дыра в потолке, стальной шест, спиральная лестница — мы были в памятном месте. Но теперь в гараже горел свет, и я заметила дверь лифта, на которую не обратила внимания в прошлый раз. Перед ней на полу стояло несколько пар сменной обуви разнообразного вида. Я выбрала синие тапочки с круглыми помпонами — у них был такой трогательно-беззащитный вид, что обидеть надевшую их девушку мог только изверг.
Дверь лифта открылась, и Михалыч жестом пригласил меня внутрь. На панели были две большие треугольные кнопки, соединявшиеся в ромб. Михалыч нажал на верхний треугольник, и лифт мощным рывком оторвал нас от земли.
Когда через несколько секунд дверь открылась, меня ослепил падающий со всех сторон свет. В лучах и радужных вихрях этого света стоял Александр. На нем был военный мундир и марлевая маска, закрывавшая лицо.
— Здравствуй, Ада, — сказал он. — Добро пожаловать. Нет, Михалыч, извини — тебя не приглашаю. Сегодня ты будешь лишним…
*
Я обратила внимание на пентхаус еще в свой первый визит. Только я не догадалась, что это пентхаус — снизу он напоминал темную кнопку на конце огромного бетонного карандаша. Его можно было принять за надстройку с моторами лифтов, какое-нибудь техническое помещение или бойлерную. Но эти бирюзовые стены, оказывается, были прозрачными изнутри.
Не успела я это понять, как прямо на моих глазах они стали темнеть, пока не сделались похожи на бутылочное стекло. Только что я щурилась от солнца, и вдруг за несколько секунд вокруг меня сгустился целый дом, который до этого не был виден из-за солнечного света, расшибающегося о множество зеркальных плоскостей.
Позже я узнала, что это было дорогой технической примочкой — прозрачность стен менялась с помощью специальных жидкокристаллических пленок, которыми управляла компьютерная система. Но тогда случившееся показалось мне чудом. А чудеса с давних пор настраивают меня на ироничный, чтобы не сказать презрительный лад.
— Привет, Шурик, — сказала я. — Что за балаган? Нет денег на нормальные шторы?
Он опешил. Но через секунду пришел в себя и засмеялся.
— Шурик, — сказал он. — Мне это нравится. Ну да. Раз ты теперь Ада, я, наверное, Шурик.
Его светло-серый двубортный китель с погонами генерал-лейтенанта и темно-синие штаны с широкими красными лампасами выглядели немного театрально. Подойдя ко мне, он снял с лица марлевую повязку, зажмурился и втянул носом воздух. Мне захотелось спросить, почему он постоянно так делает, но я не решилась. Он открыл глаза, и его взгляд упал на мои сережки.
— Как ты занятно придумала, — сказал он.
— Здорово, правда? Особенно красиво, что камни разные. Тебе нравится?
— Ничего. Михалыч передал тебе цветок?
— Да, — ответила я. — И сказал, чтобы я подумала над смыслом этого послания. Но я так ничего не надумала. Может, ты мне сам скажешь?
Он почесал голову. Похоже, его смутил мой вопрос.
— Ты знаешь сказку про аленький цветочек?
— Какую именно? — спросила я.
— По-моему, есть только одна.
Он кивнул в сторону рабочего стола, на котором стояли компьютер-моноблок и серебряная статуэтка. Рядом со статуэткой лежала книга, заложенная в нескольких местах. На ее обложке краснела полустертая надпись «Русские сказки».
— Эту сказку записал Сергей Аксаков, — сказал он. — Со слов своей ключницы Пелагеи.
— А про что она?
— Про красавицу и зверя.
— А при чем тут цветочек?
— Из-за него все началось. Ты правда не знаешь этой сказки?
— Нет.
— Она длинная, но суть такая: красавица попросила отца привезти ей аленький цветочек. Отец нашел его в далеком волшебном саду и сорвал. А сад сторожило страшное чудовище. Оно поймало отца красавицы. И ей пришлось отправиться в плен к чудовищу, чтобы оно отпустило отца. Чудовище было безобразным, но добрым. И она полюбила его, сначала за доброту, а потом вообще. А когда они поцеловались, чары развеялись, и чудовище стало принцем.
— Ага, — сказала я. — Ты хоть понимаешь, о чем это?
— Конечно.
— Да? И о чем же?
— О том, что любовь побеждает все.
Я засмеялась. Все-таки он был забавный. Наверно, завалил нескольких быков, заказал какого-нибудь банкира, а теперь с обычной человеческой самонадеянностью считает себя чудовищем. И думает, что любовь его спасет.
Он взял меня под руку и повел к футуристическому дивану, стоявшему между двух рощиц из карликовых деревьев-бонсай с крохотными беседками, мостиками и даже водопадами.
— Почему ты смеешься? — спросил он.
— Могу объяснить, — сказала я, садясь на диван и поджимая под себя ноги.
— Ну объясни.
Он сел на другой край дивана и закинул ногу за ногу. Я заметила вылезший из-под кителя край кобуры.
— Это одна из тех сказок, которые отражают ужас и боль первого женского сексуального опыта, — сказала я. — Таких историй много, а та, про которую ты рассказал — просто классический пример. Это метафора того, как женщина открывает звериную суть мужчины и осознает свою власть над этим зверем. А аленький цветочек, который срывает отец, — настолько буквальный мотив дефлорации, дополненный к тому же темой инцеста, что мне трудно поверить, будто эту сказку рассказала какая-то ключница. Ее скорее всего сочинил венский аспирант прошлого века, чтобы проиллюстрировать дипломную работу. Придумал и сказку, и ключницу Пелагею, и писателя Аксакова. Кто такая ключница? Женщина, сжимающая в руке ключ… Даже не просто ключ, кольцо, на котором висят ключи. Надо ли объяснять?
За то время, пока я говорила, он заметно помрачнел.
— Где ты этого набралась? — спросил он.
— Это трюизмы. Их все знают.
— И ты в них веришь?
— Во что?
— В то, что эта сказка не о том, как любовь побеждает все на свете, а о том, как дефекация осознает свою власть над инцестом?
— Дефлорация, — поправила я.
— Не важно. Ты действительно так считаешь?
Я задумалась.
— Я… Я никак не считаю. Просто таков современный дискурс сказок.
— И что, когда тебе дают аленький цветочек, ты из-за этого дискурса считаешь его символом дефекации и инцеста?
— Ну зачем ты так, — ответила я чуть растерянно. — Когда мне дают аленький цветочек, мне… Мне просто приятно.
— Слава богу, — сказал он. — А что касается современного дискурса, то его давно пора забить осиновым колом назад в ту кокаиново-амфетаминовую задницу, которая его породила.
Такого энергичного обобщения я не ожидала.
— Почему?
— Чтобы он не поганил наш аленький цветочек.
— Так, — сказала я, — насчет кокаина я понимаю. Это ты о докторе Фрейде. Верно, был за ним такой грешок. А при чем здесь амфетамины?
— Могу объяснить, — сказал он и поджал под себя ноги, пародируя мою позу.
— Ну объясни.
— Все эти французские попугаи, которые изобрели дискурс, сидят на амфетаминах. Вечером жрут барбитураты, чтобы уснуть, а утро начинают с амфетаминов, чтобы продраться сквозь барбитураты. А потом жрут амфетамины, чтобы успеть выработать как можно больше дискурса перед тем, как начать жрать барбитураты, для того чтобы уснуть. Вот и весь дискурс. Ты не знала?
— Откуда такие сведения?
— У нас в Академии ФСБ был курс о современной психоделической культуре. Контрпромывание мозгов. Да, забыл сказать — все они к тому же педики. Это если ты спросишь, при чем здесь задница.
Разговор шел не туда, куда надо, и пора было менять тему. А я предпочитаю делать это резко.
— Александр, — сказала я, — ты мне объясни, чтобы я поняла, что здесь делаю. Ты меня трахнуть хочешь или перевоспитать?
Он вздрогнул, словно я сказала что-то страшное, вскочил с дивана и стал ходить взад-вперед мимо окна — вернее, не окна, а оставшегося прозрачным прямоугольника в стене.
— Пытаешься меня шокировать? — спросил он. — Зря ты. Я знаю, под твоим напускным цинизмом скрывается чистая ранимая душа.
— Напускной цинизм? Это во мне?
— Даже не цинизм, — сказал он, останавливаясь. — Легкомыслие. Непонимание серьезных вещей, с которыми ты играешь, как маленький ребенок с гранатой. Давай поговорим откровенно, по делу.
— Ну давай.
— Вот ты говоришь — звериная суть мужчины, ужас первого соития… Ведь это такие страшные, темные вещи. Мне самому, если хочешь знать, страшно бывает глядеть в эти бездны…
«Мне самому». Нет, какой он все-таки был смешной.