Тут, точно проснувшись, начинают кричать все разом — и головановцы, и артюшинцы, и прочие. Перекричать всех пробует Карлович, Главный же посизел свежебритыми щеками да и хватает ртом воздух, не зная, прикрикнуть или еще что… Велик ты, русский крик! Долго копится твоя сила, долго таится… Но если уж где вырвался ты, то так и хлещешь правых и виноватых — без разбору. И тогда не устрашить тебя, не улестить! Да и дерзок ты, русский крик.
Народ выговаривается, как давно не выговаривался, а толку чуть. Карлович, втируша, овладел-таки собранием… Все умолкают, опять пряча глаза, чтобы остыть про себя, не выказываясь; собрание идет к концу. Предложение администрации принимается с обеими поправками — артюшинской и юдинской.
Впоследствии блоки первой важности сработают длинным днем, прихватывая по нужде и воскресенья.
Бестолковый роман. Басс вмешиваетсяКакой-то поздний вечер, и жестоким огнем играющая в небе Капелла. Безмерное это сияние точно обугливает меня; я ожидаю Надю Числову на морозе, таясь от нее и от всего живого. Она выходит из библиотеки, хлопает дверью, легко сбегает с крыльца. Остается, чуть подождав, идти за нею следом и видеть тропу, еще хранящую движение ее ног, волнение густого настылого воздуха, который она преодолела. Движение ее представляется мне движением звезды в пространстве: такой она кажется сейчас недостижимой…
Я иду в отдалении; я замерз и счастлив.
Проводив ее на Лесную, к ее дому, не замеченный, как мне думается, никем, на обратном пути забегаю в дежурный магазин — погреться. «Тогда еще он любил пряники», — думаю о себе в третьем лице, как о герое книги или пьесы, — и покупаю пряников. В магазине дело идет к закрытию, малолюдно.
Оледенелый пряник, едва надкусанный, выпадает у меня из руки: узнаю ее отчима. Тот выкалывает пешней из бочки мороженную зубатку — бочка полна тающего льда. Вот он понес зубатку на весы к продавщице, все внимание — резиновой туше; меня он не видит. И прекрасно! На нем диагоналевые брюки с малиновым кантом, полушубок. Вспоминаю: фамилия его Басс.
Отчего же я таюсь от Нади, шарахаюсь от ее отчима? Что со мной? Есть от чего мне таиться, есть от чего шарахаться.
На стройке она работает с геодезией. Еще не видя ее, по оживлению рабочих, по их лицам узнаю, что она здесь, близко, в своих легких черных валенках, в зауженной по талии, как принято, телогрейке и ватных брюках, в меховой мужской шапке из ондатры. Да вот и она — с рейкой! Румянец ее неописуемый.
Она взглядывает на меня ожидающе-безразлично и сразу отводит глаза. Так было с первого раза, когда я увидел ее на стройке. Взглядывает опять… Мне становится жарко, я принимаюсь не очень-то умело насвистывать. Этот жалкий свист меня и выдает!
— Ну, Люляев, — подсыпается ко мне кто-то из наших, — так и ест она тебя шарами-то, так и ест! Не поддайсь, говорю, тут тебе и вся почесть.
Однажды в переполненном автобусе выходит так, что мы оказываемся притиснутыми один к другому. Гляжу и не смею верить своим глазам: она, Надя! Откидывает голову, ей мешают волосы, — наши взгляды встречаются. Где же безразличие на ее лице? Улыбается… Не мне, нет, что я вообразил! Моему бессилию перед сдавившими нас людьми.
— Я не задавил вас? — слышу свой неловкий голос.
Чувствую ее напрягшееся тело и пытаюсь отодвинуться, но это мне не удается. Она не отвечает, с непонятной полуулыбкой разглядывает меня — совсем близко. Как странно: не могу определить цвета ее глаз! Зеленые не зеленые, серые не серые… Светлые. Впрочем, не до определений: сдавленный в этом автобусе вплотную стоявшими людьми, я жил в тот момент всей полнотой чувств, переживал одно из счастливейших мгновений.
Проезжаю свою остановку и схожу вместе с ней на Лесной. Быстро темнеет, ветер дует с заснеженного и безлюдного в эту пору аэродрома. Дом Нади в уличном ряду стоит последним, далеко в глубине ограды слабой, но ровненькой, с затаенными огнями.
— До завтра? — с просительными интонациями повторяю в какой уж раз; руки ее холодны, но вот, чувствую, уже и затеплились…
— До завтра, до завтра, — повторяет она за мною ученически-терпеливо.
Только вижу вдруг ее лицо совсем близко — меня точно сильно толкнули к ней, — ловлю это лицо… Все-таки она успела отвернуться, и поцелуй мой пришелся куда-то под ухо. Второй поцелуй был в щеку.
Но уже скрипело крыльцо ее дома и кто-то шел по дорожке. Он потом мне представится — ее отчим Басс.
Нас все-таки высмотрели. Чьих-то ожиданий я не оправдал. Поэтому сочувствующие определили наши с Надей отношения так: бестолковый роман.
Надя натягивает платье на колени — платье коротко, по моде, и колени высоко открыты. Прическа ее русых с рыжиной волос упруго клубится, вспухает, погребает ее лицо. Она сидит под ручной вышивкой, которой здесь много по стенам: светят алые цветы в нелюдимом сумрачном поле…
Надя позвала меня встречать Новый год в свою компанию. Я покорился ей, хотя не знал в компании никого, и, покорившись, не пожалел. Встречали на квартире ее сестры, которая ушла с мужем праздновать на сторону; Надя осталась за хозяйку.
Когда я бежал сюда, обжигаемый стужей, в тонких туфлях, с шампанским под мышкой, то волновался страшно, балансировал, подкатываясь на обледенелой дороге, и весь горел. Возле недостроенной школы дорогу мне пересекли важный, особенно черный на снегу кот и затрапезный старик за ним. Старик тотчас оплошал: упал, жалобно вскрикнув. На что кот, обернувшись, презрительно взмяукал.
Потом заревело вдали, столбом поднялся белый прах, ударили по глазам огни — один за другим пошли лесовозы с хлыстами. Точно чудовища.
…Танцуя с тобой все танцы подряд, укромно целую тебя, касаясь губами щеки, виска, русых блестящих волос. Я от тебя без ума и готов всем заявить, что счастлив, как никогда! И желаю счастья всем!.. Неужели еще вчера я твердил себе, что не все могут быть счастливы? Ложь, тысячу раз ложь!
Идет ночь, и меня не шутя называют уже Хозяином. А может быть, так: Хозяин Ночи?.. И когда все убегают на маскарад в клуб, мы остаемся одни.
— Надо все убирать, — говоришь ты словно в оправдание и густо краснеешь.
На людях, в танце наши объятия были откровенны. А сейчас мы словно боимся друг друга. Стараемся — о это слепое старание! — не встретиться руками, не коснуться! И речи я вдруг вспомнил, речи вполголоса, укоризненно-насмешливые:
— Скоро же Надя забыла своего Мишку, скоро. Ай да Надя!..
Мишка, кажется, одноклассник. Теперь в армии. Вы дружили. Значит, мы сейчас виновны перед ним? Не знаю, мысль об этом тут же исчезает, не до виновности. Пройдут минуты или добрый час, и ты скажешь, что хочешь спать, спать до смерти, и уже в неведомо как наступившей темноте я увижу твое скрытно белеющее тело. Все остановит меня, упругая сила войдет в меня и останется, все во мне затаится. Ты ляжешь и станешь подбирать под себя одеяло. Тогда я пройду уже босыми ногами по холодному полу до кровати и присяду на край.
Пройдет еще сколько-то времени, и раздастся стук в дверь. Лихорадочно одевшись, открою. На пороге будет стоять Басс.
И потом в поселковой чайной случайная встреча…
Дребезжит динамик, музыкальный слог звучит прозаической болтовней: играет Шуберта знаменитый балалаечник. Видел его однажды в телепередаче и отметил громаду его мощного, высокомерного лба, лакированную прическу с пробором на затылок, на маленьких, спокойных, презрительных глазках хрустальные стеклышки без оправы.
По удивительному совпадению, я даже засмеялся про себя, Басс безумно походит на этого балалаечника: пошарив во внутреннем кармане пиджака, он и стеклышки достает — точь-в-точь такие же…
— Мы виделись с вами — и не раз!.. — говорит он, нацепляя очки и подробно меня оглядывая. — Я застал вас с моей падчерицей, и она мне во всем призналась… Но не о том теперь речь!
— Чего же вы хотите? В чем вам должны все признаваться?
Мы сидим в поселковой чайной, передо мной отварной сиг и пиво, в то время как Басс принес из буфета блюдечко с марокканским апельсином и теперь раздевает его методично, пальцами профессионала, с невольным кокетством.
— Но не о том теперь речь! — повторяет он, не отвечая и взглядывая на меня внушительно.
— Извините, я с работы и хочу есть! — говорю ему между тем почему-то очень хрипло. — И если вы пришли сюда меня гипнотизировать…
— Гипноз — явление души судорожной, — замечает Басс скучно. — А я на страже общества от таких, как вы!
Уносит посуду подсобница, головка маленькая, по-мальчишески стриженная, а тело большое, широкое, с обтянутыми грудями, — он провожает ее внимательным взглядом.
— Ваша жизнь не удалась, — твердо говорит этот человек, заставляющий себя слушать, и лоб у него начинает маслено блестеть. — Вы для меня, если хотите знать, давно не секрет!