– На три, – поправил Франсуа, – но поверьте, аванс в нашем ремесле – вещь нечастая. Я хочу поблагодарить вас… Больше всего меня огорчило позавчера то, что мы не могли отпраздновать с вами наш контракт, так сказать, спрыснуть его, как полагается…
– Да, досадно, очень досадно… Но может, мы выпьем по бокалу шампанского сегодня?
– Прямо сейчас, – отозвался он смеясь, потому что смеялась она, потому что, похоже, она была рада его смеху, – сейчас, потому что я на Альма, совсем рядом с вами.
– Тогда я вас жду. Только дайте мне четверть часа, чтобы привести себя в благопристойный вид.
Франсуа забавляла манера Муны оценивать свою внешность с нравственной точки зрения: непристойно растрепалась, постыдно не следит за собой (хотя причесана была волосок к волоску и следила за собой крайне тщательно). В общем, к эстетике Муна прибавляла всегда неожиданный оттенок морали. Увидев цветочницу, Франсуа остановился в нерешительности: «Покупать Муне цветы, за которые она же и платит, – раздумывал он, – или будет куда галантнее, если я куплю самому себе коробку самых дорогих сигар?» Ну и циник! Ему тут же стало стыдно. И он тут же накупил роз, пожалуй, даже слишком много. Прошелся туда и обратно по Иенской улице и спустя полчаса с огромным букетом он появился у дома Муны. Войдя в арку, Франсуа машинально поднял голову к окну с голубями, к окну «своей» спальни и увидел смотрящую на него Муну; он отвел глаза с той же быстротой, с какой она отпрянула от окна.
Верный Курт отворил ему дверь с обычной невозмутимостью, попытался получить у него если не пальто, то хотя бы плащ или зонт, но не получил ничего и повел Франсуа к гостиной – в руках у Франсуа был только букет, который Курт окинул оценивающим взглядом (Франсуа буквально слышал, как щелкает счетная машинка в голове Курта: пересчитанные розы были перемножены на приблизительную, а то и точную цену – цветочница-то стояла в двух шагах от дома), и через две секунды к Франсуа была обращена одобрительная улыбка.
– Мадам ждет месье, – произнес Курт по-французски перед дверью в гостиную, на этот раз с полным отсутствием всякого акцента.
Он посторонился, пропуская гостя. Франсуа отметил его высокий рост, густой стальной ежик, загорелое лицо – честное слово, именно о такой внешности и мечтал Бертомьё, Франсуа готов был в этом поклясться.
Сидя на подлокотнике кресла, Муна покачивала ножкой, помогая Джанго Д. Рейнхарду играть в тысячный раз, по крайней мере в тысячный для Франсуа, его «Облака». Солнце помогало светиться серебристым, стальноватым, голубоватым волосам Муны. На ней была иссиня-белая блузка и, еще синее, светлый костюм, а ожерелье, подчеркивая хрупкость шеи, играло такими яркими фальшивыми огнями, что не могло быть ненастоящим. «Да, она опять преуспела в благопристойности», – подумал Франсуа, чувствуя, как подхватывает его пенистая волна веселья, затягивая в свое кружево и эту комнату, и эту женщину, и ее дворецкого, превращая их в легкую, волшебную, неумирающую пьесу Гитри, воздушную и нереальную, будто воспоминание детства. Ему захотелось танцевать, сейчас, немедленно, с улыбающейся ему Джинжер Роджерс, которая говорила:
– Неужели вы действительно хотите шампанского? Мне оно кажется… слишком водянистым, а вам? И эти пузырьки… Может, вы предпочтете коктейль Курта?
– Я боюсь коктейлей Курта, – отрезал он с ходу и тут же прикусил язык, увидев, как Муна покраснела, и тут же расхохотался.
В гостиной они были одни, и он нежно прижал ее к себе.
– Потанцуем, – предложил он.
И закружил ее в вальсе, словно пушинку. Вот оно, главное очарование покорных женщин былых времен: они следовали за мужчиной в любом предложенном им ритме. С той же легкостью Муна перешла бы на рок, если бы он только захотел.
– Мы… я… я понимаю, как смешно, как нелепо не только напоминать о коктейлях Курта, но еще и краснеть, – произнесла она.
– Будто вы и вправду чего-то подмешали в добрый и честный Берлин, – подхватил он.
– Не Берлин, а «Бисмарк», – печально уточнила она.
– Именно! «Бисмарк»! Да вы настоящая гетера! Золото, приворотное зелье, чары… Где тут устоять бедному интеллектуалу!
– Кстати, – сказала она ему в плечо, потому что они все еще танцевали, только пушистый ковер, его длинный ворс, казалось, вот-вот предаст Франсуа, – кстати, по счастью, я сумела изменить один пункт в контракте Бертомьё. Вы его не заметили. Но если бы он остался, вы были бы у него в руках… то есть у нас в руках, – прибавила она со смехом.
– Что же это за пункт?
Франсуа не ощутил и тени беспокойства. Он продолжал валять дурака, разыгрывать подростка, мальчишку, ставя под удар будущее, карьеру, репутацию, доходы свои, да и Сибиллы тоже, просто так, потому что его вдруг потянуло к женщине старше него, которая возвращала ему пьянящее чувство молодости. Как быстро он уговорил себя принять ее деньги и как мгновенно их потратил, купив машину, целиком отдав себя в распоряжение Муны (о Бертомьё говорить не стоило, он был тут ни при чем). Да, он, Франсуа, сделал все, чтобы оказаться загнанным в угол, чтобы не иметь возможности сбежать или расстаться с Муной так, чтобы их разрыв не выглядел бесстыдным хамством. Он сделал все, чтобы их идиллия, поначалу всего лишь заведомо смешноватая, стала мучительной трагедией, хотя могла остаться чарующим воспоминанием, будь она короткой и мгновенной.
– Что вас вдруг так огорчило? – окликнул его голосок Муны.
Франсуа наклонил голову и, увидев поднятое к нему робкое лицо и грустные глаза, ответил в общем-то вполне искренне:
– Да ничего, скорее я даже рад. А почему вы мне не сказали, что сами правили пьесу?
– Боялась, что вы подумаете…
– Дурно?
– Да, дурно. И о пьесе, и обо мне.
– Вам кажется, что я зол на язык или недобр к женщинам?
– Что вы! – возразила она. – Напротив, вы так милы, так снисходительны ко мне, так добры…
Она приникла к нему, словно слабый стебелек или плющ, что оплетает деревенские ограды. Они плавно двигались, прижавшись друг к другу, – Муна, уткнувшись подбородком ему в плечо, заведя левую руку ему за спину и положив правую прямо на сердце, прижимаясь ногами к его ногам. А он, склонившись лицом к ее надушенным волосам и вдыхая легкий запах теплого, только что отглаженного шелка ее блузки. «Мы будто персонажи старого-престарого фильма, – два актера, по-прежнему юные и давным-давно устаревшие». И ему захотелось сказать ей то, что она наверняка слышала и что наверняка мечтала услышать: «Нет, любовь моя, нет, моя девочка, мы никогда с тобой не расстанемся, мы состаримся вместе, не спеша наживая сладостное и надежное бремя лет». И вдруг Муна едва не соскользнула на предательский пушистый ковер, запутавшись острыми каблучками в его ворсе, но он подхватил ее в самый последний миг и, почувствовав тяжесть ее ослабевшего тела, понял, что дело вовсе не в том, что она оступилась. Мгновенно, неизвестно по какому тайному зову, появился Курт с подушкой в руках, и они вместе положили Муну на канапе. Курт задал своей хозяйке два или три вопроса на немецком языке из фильмов Второй мировой войны, гортанном и громком, и она ответила ему слабым и тихим голосом жертвы, после чего Курт ушел. Франсуа почувствовал себя здесь чужим – чужим вдвойне: Муна отстранилась от него своей внезапной дурнотой и еще чужим языком. Но он все-таки приблизился к убежищу, которым сделалось канапе, и с величайшей осторожностью, словно вплывал в безопасную гавань, присел на краешек, взял руку Муны, нежно похлопал, погладил, оставил и снова взял. Зеленые тени расплылись вокруг водянистых глаз Муны, и глаза стали больше, голубее, а сама она стала похожа на измученную русалку со своими растрепавшимися волосами, со своим незнакомым, чужим, вынырнувшим из бездны непонимания лицом.
– Франсуа… – окликнула она его шепотом.
Эмоциональная память вмиг очнулась в нем, расшевелив груду книг, старых фильмов, воскресив череду эпизодов, образов, лиц. «Франсуа», – жалко шептала брошенная женщина вслед уходящему мужчине. Ох уж эти фильмы, один печальнее другого. Марта из «Беса в крови» тоже звала: «Франсуа… Франсуа…», умирая одна в своей комнате. В Пуасси, в больнице, мать позвала его в последний раз: «Франсуа!» В нем до сих пор были живы все невысохшие, непролитые слезы, которые сделали из него неприкаянного, а порой и жестокого паяца. Но, пожалуй, ему все-таки не стоит рыдать на груди у престарелой примадонны, которая подыскивает себе под старость костыль. «Стоп! Стоп! Стоп! – приказал он себе. – Что за гадость ты вздумал разыгрывать!» Обеими руками он ласково приподнял голову Муны, поцеловал в губы и губами высушил на щеках слезы, бормоча что-то бессмысленное, утешительное. Как он мог позабыть, сколько они выпили проклятых коктейлей. Очередной графин был снова пуст. И вот они оба готовы были плакать, как дети… Грустные дети. А детям и вовсе не положено грустить.