— Круто! — отметил он. — А нам можно будет что-то нарисовать?
— Конечно. Потом… Пойдем, мы опаздываем уже.
У Ереванского дома, стоявшего на безлюдном пустыре, уже кучковались пришедшие, получая из рук маленького парня с курчавыми волосами, видно, администратора, клочки бумаги — билетики. Компенсация затрат по доставке звуковой аппаратуры обходилась всего в сто рублей с человека, из чего можно было предположить, что она выльется в ящик пива для четверых молодых грузчиков, тащивших колонки и усилитель к этому чертовому дому от гравийной дороги, проходящей по низу.
На подходе к месту концерта Андрей оценил мудрое решение Юльки отринуть условности, отказавшись от обуви. Ереванский дом торчал среди распаханных грейдерами и экскаваторами барханов, только не желтых, а состоящих из сплошной красно-бурой глины, в которой вязли ноги по щиколотку. Это было месиво — без единого кустика, с редкими вкраплениями щебня. Те, кто не решился на столь радикальный хипповский образ, поплатились: девушки стояли с туфлями в руках, счищая глину со «шпилек», а пацаны, ругаясь, вытряхивали бурый липкий прах из кроссовок. Юлька и Андрей получили из рук администратора билетик. Взглянув на них, таких одинаковых, круглыми черными глазками, парень осведомился:
— Типа влюбленные? Вместе?
— Вместе! — выпалила Юлька с огромным удовлетворением.
— Тогда девушку впускаю бесплатно! — решил администратор. — Проходите… Дакота уже там. Только не мешайте ему до концерта, он медитирует.
Дакота сидел посреди круглого зальчика. От бетонного, шершавого и горбатого пола его отделял коврик-циновка, вышитый явно вручную, с бисером фенечек по краям. Образ индейца двадцать первого века бил по воображению, как прожектор сторожевого корабля пограничников: мощно, сильно, уверенно. Огромный головной убор из перьев — настоящих! — поднимался над его головой на полметра. Кожаные и холщовые одежды, с хорошо заметной ручной стежкой на швах, в беспорядке покрывали его массивную фигуру. А из этого беспорядка торчали только крупные руки красного оттенка и ноги в оранжевых кожаных мокасинах с колокольчиками.
Дакота настраивал гитару, тоже большую, желтую и по виду очень дорогую — впрочем, это мог бы определить только знаток. А лицо индейца будто писано с прежних, еще советских фильмов о Чингачгуке в исполнении Гойко Митича: жесткое, словно топором вырубленное из красного дерева, страшноватое, суровое. Сейчас оно, с закрытыми глазами, склоненное набок — к гитаре, более всего напоминало маску.
— Атас! — шепотом сказала Юлька, усаживаясь на свободный деревянный ящик. — Настоящий Дакота. Гольд.
— Кто?
— Он из североамериканского племени гольдов, я слышала. Это такое племя… на Аляске. Оно откочевало когда-то через Берингов пролив, по льду. Сейчас гольды живут где-то у Салехарда.
— А ты откуда знаешь?
— Умная я такая… Пацан один рассказывал. В прошлой жизни!
Зальчик заполнялся. Обычная разношерстная публика. Хватало тут и гламура, очевидно, чисто внешнего, ибо ни одна из сокурсниц Юльки не позволила бы уронить свое достоинство, ковыляя по этой кирпичной пыли с риском для дорогого педикюра, не усадила бы свою тугую попку, предназначенную совсем для другого, на жесткий и наверняка грозящий занозами ящик. Кто-то расстелил на ящиках платочки, а те, что попроще, бесстрашно ерзали на нем джинсами. Парни присутствовали двух видов: в хайратничках, с патлами, свисающими до плеч, и бритые наголо, с серьгой. Один был даже с дредами, заплетенными, как у ямайского негра, — поперек головы. Между колонками, пиная провода, ходил второй администратор — парнишка в черном с головы до ног, хмурый и озабоченный.
Но вот колонки издали пару возмущенных взвизгов, прочищая свои горла-динамики. К Дакоте подставили подобострастно изогнутый микрофон. Индеец открыл глаза — внезапно, да так, что несколько человек вздрогнули. Глаза оказались разноцветными, как у костромских кошек: один — голубой, другой — светло-коричневый, — и такая сила исходила от них, что не ощутить ее напор было невозможно.
Открыв глаза, он перебрал струны, родив мелодичный звон, и проговорил:
— Меня зовут Дакота. Рад вам.
Он помолчал, снова чутко прислушиваясь к гитаре. Потом продолжил, глуховато, хрипло, с едва заметным, но четким акцентом не нашего, нездешнего человека.
— Если у кого-то есть трубки, достаньте их. Курение трубки — это жертва. Так сказал Кветцалькоатль. Я здесь потому, что так захотел Кветцалькоатль. Он жил в Туле…
При этих словах многие недоуменно завертели головами, а Юлька, поняв, что Андрей тоже подумал о старом русском городе, пихнула его локтем:
— Не тормози! Какая Тула? Это город-царство на земле инков. Тула и Холула…
— Тула и Холу…
— Тш-ш!
— …Кветцалькоатль — бог культурный. Он несет людям знание и силу. Знание, чтобы понимать мир, и силу — преодолевать его, не уничтожая. Кветцалькоатль — кроткий бог, он не любит человеческих жертвоприношений. Ему надо мало для жизни, он не любит излишества. Но он давно исчез и спит в Туле или Холуле, где ожидает своего пробуждения. Он слышит нас, и вы слышите его. Он не может говорить нашим языком. Он говорит горловой песней. Ее я сейчас вам спою. Я спою вам много горловых песен, и вы узнаете, что хотите. Каждый. Послушайте их сердцем. Оно не будет врать.
Несколько человек неуверенно крутили в руках трубки. Но им так и не пришлось их раскурить. Да это и к лучшему, так как каждый второй наверняка обнаружил бы слабое знание этого хитрого инструмента наслаждения, таскаемого многими в карманах сейчас только ради пафоса и значительности. Курчавый администратор появился за Дакотой с дымящейся трубкой в руке, огромной, как кавказский рог для вина, уже дымящей тихонько, и с поклоном передал ее крайнему слушателю. Тот сунул трубку в рот, сделал затяжку и с трудом удержался, чтобы не поперхнуться. Администратор тут же мудро передал трубку другому, показав пальцем: «Только одна затяжка».
— Это что? — забеспокоился Андрей.
Девушка втянула носом воздух. В высушенной солнцем башне он уже давно не пах ничем, кроме пыли, и поэтому любой новый аромат был бы очень легко узнаваем. Юлька еще раз протестировала атмосферу своим обостренным и хорошо знающим ДРУГИЕ запахи обонянием и удивленно проговорила:
— Если там и травка, то в таких микроскопических количествах… Плодами какими-то пахнет. Как в супермаркете, где всякие киви да манго!
— Вообще, — наклонился к ее уху Андрей, — это все страшно вредно, знаешь? На бетоне холодном босиком тебе, кстати, вообще нельзя! Курим это все… А мне что делать? Я же не курю!
— Выкуришь одну затяжку, не развалишься!
Она еще что-то хотела сказать, но тут Дакота заиграл. Мощно заиграл, выдав сильный мотив, который сразу, как порыв ветра, погасил все шепотки и разговоры.
Это не было песней, к которой привыкли многие. Не было эпатажных текстов, столь милых сердцу некоторых товарищей. А любители музыкальных упражнений не могли обсуждать виртуозность гитарного лада. В ткань звука неожиданно вплелся сначала шорох, потом клекот, потом новый звук, напоминающий посвист ветра в безлюдной степи. И далеко-далеко от этих красных песков, от этого каменного столба завыл волк. Этот звук закрутился, затанцевал в узком цилиндрическом пространстве и, возносясь вверх, падал на головы слушателей водопадом, обжигающим дождем. Андрей прикрыл глаза. Впрочем, то же самое совершенно инстинктивно сделали почти все.
А Юлька просто отключилась. У нее родилась знакомая боль в самой срединной точке тела — но она была уже не режущей, а скорее похожей на сладкую немоту, сравнимую с ощущением запретной ласки, — и потекла вверх по телу. Юлька была уже не тут, в недостроенном доме посреди шумного и пробензиненного города.
Она стояла у подножия высокой скалы. Скала поднималась вверх отвесно, она была, как эта башня, почти круглая, но ощерившаяся уступами и обломами по каждой своей стороне. Где-то рядом водный поток, обгладывая камни, шумел и урчал в водоворотах. Выл в ночной тишине волк, и сверху сыпался мелкий дождь. Но дождь попадал лишь на непокрытую голову девушки, и она поняла, что череп ее выбрит до полной гладкости, до самых корешков волос, и оттого так чувствителен: каждая капля будто проникала прямо в мозг, щекоча его.
Она была совершенно нага, но голое тело покрывал какой-то плащ из грубой шерсти, скрепленный на животе застежкой странной формы. Застежка эта слегка давила на живот, отчего-то увеличившийся, выпирающий вперед яйцом. Но она не чувствовала знакомой всем беременным тяжести и дурноты. Напротив, сжатая, скрученная, как часовая пружина, натянутая каждой жилкой голого тела, она стояла на первых ступенях лестницы, которая уходила вверх по извивам скалы, окутывала темнотой, угрожала смертью на каждой своей площадке. Голые подошвы прилипли к каменным ступеням, но те не были холодны — наоборот, горячи. Они давали ощутить кожей стопы каждую трещинку и пяткой — каждый камешек.