День был солнечный, но холодный, как это бывает здесь в январе, когда в горах Демавенда, у подножия которого лежит Тегеран, метет метель. В такие дни персы не расстаются со своими мангалами-жаровнями с тлеющими углями, покрывают их стегаными одеялами, под которые уходят с головой. Но сегодня шах Мохаммед-Реза, впервые после ухода из страны иноплеменных войск, принимает парад на площади Тупханэ. Он снова шах в своей стране! В такой день нельзя оставаться под одеялом. Люди брали с собой пылающие мангалы и шли на площадь: все население столицы было сегодня тут. Проходила пехота, вооруженная автоматическими ружьями отечественного производства; тащили на лошадях сохранившиеся от старых времен полевые пушки, установленные на лафетах, которые заряжают из дула ядрами и картечью; их производят на заводах автоматического оружия и снарядов в Султанабаде, в местности Арак. На тачанках времен нашей гражданской войны проходили пулеметные подразделения, недавно выпущенные Тегеранским пулеметным заводом, и толпа встречала их с особенным энтузиазмом, как своих детей; в Тегеране размещена была вся иранская военная промышленность того времени — военный арсенал, пороховые заводы. С возгласами и криками «зиндэбад шах-эн-шах!» — «да будет жив царь царей!» встречала толпа кавалерийские части с изогнутыми саблями в руках, на красивых, чистокровных, низкорослых, быстроходных арабских скакунах, похожих на жеребят; пролетали над толпой эскадрильи четырехкрылых военных самолетов, собранных авиасборочными мастерскими в Тегеране. Шумный и бестолковый духовой оркестр разгонял тоску. Шах был европейцем, и только в жилах его текла азиатская кровь. Он понимал, что с такой армией и ее антикварным вооружением не защитить ему границ, а ведь он помышлял о былой империи! Но у него есть неисчерпаемые залежи нефти на юге, которую выкачивают теперь Нафтешах и Лали, Нафте Сефид, Хафт-Келъ, Месджесе-Сулейман, Ага-Джари и многие другие, приносящие уже теперь не малый доход стране. Но у него есть крупные месторождения нефти и на севере, в Иранском Азербайджане, и на южном побережье Каспийского моря, и в Хорасане… Надо только прибрать всю эту нефть к рукам, стать ее полноправным хозяином, и тогда он сможет создать сверхмощное государство, империю царя царей! О, он обратит тогда все доходы от продажи нефти на предприятия военной промышленности, он закупит всё лучшее, самое мощное и неотразимое, что произвела Европа и Америка для войны. Он хочет, чтобы будущее величие Ирана превзошло его великое прошлое… (Говорят, что честолюбие молодого шаха превосходит честолюбие его отца!). Безобразная толпа прорывала тем временем охрану, все кричали: «Да будет вечно жив первый из людей, подобный халифу Али!», «Да здравствует во все века царь царей!», «Да не померкнет слава Ирана во все времена!» — и многие другие славословия, которыми богат персидский язык. Воздух вздрагивал от безмерной радости, земля колебалась от подъема чувств, и тогда, никем не замеченный, вырвался из толпы неприметный человек и открыл по шаху огонь. Кто он? О, это из тех, кто требует, чтобы шах отдал большевикам нефть. Какое безумие! Какое пренебрежение к собственной жизни! Или это непомерное самолюбие толкает людей на смерть? Преступник не избежал самосуда толпы, страшного по своей жестокости, а шах остался жив. Как это возможно! Его не берет пуля! Он сродни святым! И опять город на военном положении, как в дни войны, опять на улицах отряды вооруженных солдат, наряды конной и пешей полиции; патрули на каждом углу — они стоят группами, разжигают небольшие костры, опускают в огонь зябнущие руки. От утреннего солнца снег на горах кажется розовым, румяным. Далеко, на краю земли, одиноко стоит, как памятник вечности, мохнатый от снега Демавенд.
Современная история
1
Андрей Игнатьевич похоронил жену. Она оставила ему сына-подростка Сережу и дочь Людмилу, совсем еще маленькую, не понимавшую — что такое смерть? Она не верила, что мать умерла навсегда. «Мама отдыхает, — подумала девочка, увидев ее в гробу. — Она, наверное, очень устала, а ей тоже нужно когда-нибудь отдохнуть…» Но неподвижное спокойствие мертвой пугало ребенка, и она не могла понять, зачем нужны ей все эти праздничные цветы и праздничное платье, которое так редко надевала она живой, когда она хочет только отдохнуть? Однако слезы отца расстраивали ребенка и, глядя на него, ей тоже хотелось плакать. Но Сережа стыдился его слез: в глазах подростка, слезы делали отца слабым, а ведь он был лучшим врачом-хирургом во всей округе, и люди доверяли ему свою жизнь; он возвращал к жизни умирающих, — ни кровь, ни их слезы, ни сама смерть не пугали его, а теперь он плачет… Это казалось непостижимым мальчику-подростку. Со смертью жены Андрей Игнатьевич сильно сдал. Покойница часто являлась к нему живой во сне и наяву; она не оставляла его, она продолжала быть спутницей его жизни. Однако дом пришел в запустение. Приходила служанка Фрося. Она была некрасива, с широким крестьянским носом и маленькими узкими глазами, без ресниц и бровей, но очень прытка. Она разводила для доктора кроликов на мясо, копала огород на участке, отведенном для доктора за городом, доставала пшеницу у своих односельчан, сносила ее на мельницу и пекла хлеб в печке-времянке. Она все делала легко, без усилий, и везде поспевала. Фрося была одинока; родители ее сгорели в пожаре революции, — так говорила она, — а ее оставили. Были у нее на селе дальние родственники, но все они теперь от нее попрятались, не давали о себе знать. Андрей Игнатьевич подобрал Фросю на улице, когда она умирала от сыпняка, унес к себе в больницу и вылечил. Так она и осталась там на черной работе, и была ей очень рада. Фрося переселилась теперь к доктору, хотя к этому времени его «уплотнили», и она спала там же, где и ела, вместе с детьми. Андрей Игнатьевич передал ей всё, что имел, она вела счет его деньгам, была по-крестьянски расчетлива, скаредна и очень честна — на нее можно было положиться. Сережа подружился с ней — это была его первая подружка, и они вместе ходили с лопатами на огород. За городом, сразу, начинались поля, давно невозделанные, запущенные со времени междоусобной войны, а за ними — луга, напрасно вымиравшие без скотины; жители сельских мест отвыкли от мычания коров и ржания лошадей, а в городе дети узнавали о пастухах из рассказов родителей, как о вымышленных сказках. Огороды были разделены глубокими грядками, похожими на канавы, поросшие лебедой. Пробегали безвредные ящерицы на коротких ногах, волоча хвост; убегали под землю полевые мыши, при виде людей, а птица, не находя семян, с криком преследовала их, куда бы они ни шли. Напивались степными цветами рабочие пчелки, а бездельник трутень кружился над маткой, выпрашивая у нее любви. Сережа всему здесь радовался, он резвился со своей подружкой, незаметно сближаясь, и были уже у них общие тайны. А в городе люди жили без радости — они не видели ни неба, ни земли, всего боялись, от всех прятались, никому не доверяли и всё держали под замком. Не было в то время здесь твердой власти, и люди устали от безвластия, от своей незащищенной свободы; они мечтали о послушании. Приходили и уходили вооруженные отряды, похожие на мятежников, презирающие порядок и покой. Это было странное войско, одетое в живописное тряпье, давно не стиранное, гнившее на их телах. Многие донашивали армейские рубахи и форменные штаны, но примкнувшая к ним чернь была одета во всё краденое, что только попадалось под руку; наряду с истлевшими тельниками, можно было увидеть солдат, нарядно одетых в шелковые рубахи и барские халаты. Одни выделялись хромовыми сапогами, стянутыми с чьих-то мертвых ног, а другие оставались, как были, в лаптях с солдатскими обмотками или в крагах, завезенных в наши края мадьярами. Но были и совсем босые, со ступнями, точно дублёными, крепче кожи и грунта, по которому они ступали. Головы многих были повязаны бабьими платками. Этот сброд, именовавший себя «авангардом революции», питал врожденную ненависть к мирным жителям городов, к удобствам их жизни, и вещи, доставлявшие людям удовольствие, раздражали их, как зуд на их грязных телах, и они всё безжалостно уничтожали; они рыскали по городу, чтобы пограбить и пустить кровь. Оставляя город, они очищали амбары и склады, взрывали мосты, перерезали коммуникации, обещая, однако, скоро вернуться снова. Андрея Игнатьевича в эти дни редко видели дома — ночью его подымали с постели, и он, под пулями, шел к больным. Все случаи были срочные — раненых несли прямо в операционную и клали на сорванные с петель двери, на снятые с заборов ворота, на ставни окон. Они стонали, как животные, а он, преодолевая усталость, работал, как мясник, потрошил внутренности, ампутировал конечности, трепанировал черепа, заглядывая в тайны творения; вскрывая череп, он осторожно подкрадывался с ножом к каждой, казалось ему, еще трепещущей здесь мысли, к каждому чуткому ее нерву, словно где-то здесь скрывалась душа. Кровь лилась, как на бойне, его тошнило от запаха крови, а он всё резал и зашивал эти изувеченные тела, перекраивал их по своему, не по замыслу Божию. А они, эти перекроенные и заново им сшитые тела, не похожие уже на самих себя, были благодарны ему за то, что он сохранил им жизнь. Мир больных интересовал Андрея Игнатьевича больше, чем мир здоровых. Он видел, как под влиянием болезней люди делались лучше, добрее, высокомерие оставляло их: гордые становились смиренными, завистники освобождались от дурного чувства зависти, лишавшего их прежде покоя. В промежутках между страданиями больные находили время заглянуть в свой заброшенный душевный мир и тогда каждому было от чего прийти в отчаяние! Андрей Игнатьевич шел к больным с таким приятным чувством, как будто у каждой больничной койки его ждала новая радость. Ему казалось, что больные похожи на детей, и он начинал понимать, почему сказано: «Будьте, как дети!». О, он никогда не сомневался, что перед умирающим больным раскрывается не бездна, а беспредельная высота — он возносится, а не падает!