Фразу про безродных космополитов он произнес скучным бесцветным голосом, словно прочитал выдержку из газетной передовицы, написанной другим человеком.
– Ты на восточное отделение поступать хочешь?
– Да, языки я знаю, с отцом почти весь Туркестан проехал, знаю обычаи и узбеков, и афганцев, с персами много общался. Думаю – это мое.
– Это хорошо, что ты так думаешь. Партии, конечно, виднее, на какой участок фронта тебя послать, но и к твоему мнению прислушаются… – Шмидт опять потрогал чистый лист бумаги. – Ты где жить-то думаешь? Можно – в общежитии, место тебе забронировано, а хочешь – у меня, я ж один теперь живу, квартира большая, места всем хватит, и мне веселее и тебе, может, чем помогу в учебе, в жизни…
Судя по тому, как тревожно ожидал ответа Шмидт, Сергачев понял – очень старик хочет, чтобы Петр на квартире у него поселился. Краем уха он слышал, что в годы войны вся семья Ивана Павловича погибла, а были у него два сына-близнеца, погодки Петра Сергачева, и красавица-дочка, года на два или три его старше…
Отец поучал его – никогда не выделяйся, не кичись тем, что у тебя отец большой начальник, это его, отца, заслуга, а не твоя. Поселят в общежитии, живи в общежитии, вместе со всеми, но делай так, чтобы тебя выделили, а это ты можешь сделать только хорошей, ударной учебой. Помни, что товарищ Ленин говорил – учиться, учиться и еще раз учиться! Вот тебе главное дело на ближайшие годы… Все это очень хорошо запомнил Петр Сергачев, но страсть как хотелось пожить ему в большой московской квартире, долгими вечерами разговаривать с дядей Шмидтом о жизни и еще хоть пару лет пожить в спокойной домашней атмосфере.
Однако переборол себя Петя Сергачев и ответил со вздохом:
– Спасибо, Иван Павлович, но я в общежитие пойду. Надо одному приучаться жить. А в гости я приду, обязательно приду.
На том они в тот день и расстались. Полковник Шмидт написал Сергачеву записку в деканат и наказал звонить и приезжать в любое время…
* * *
В марте пятьдесят третьего умер Сталин.
Сергачев, как и все партийцы из студентов, долгими стылыми ночами стоял в оцеплении, удерживающем бесконечный живой поток людей, идущих прощаться с любимым вождем. До этого он видел Сталина дважды, когда проходил в студенческой колонне демонстрантов по Красной площади.
Иосиф Виссарионович стоял на трибуне мавзолея вместе со своими соратниками, большинство которых были хорошо знакомы по портретам, развешенным на улицах праздничной Москвы, многие, как Клим Ворошилов, были и в учебниках истории. Проходя мимо мавзолея, все колонны невольно сбивались с шага, потому что головы всех обращались к Сталину. Небольшого роста, в шинели без погон и полувоенной фуражке, он приветливо помахивал сухой ручкой проходящим по площади людям, внимательно всматриваясь в колонны студентов, школьников и трудящихся Москвы.
Сколько раз слышал потом Сергачев чей-нибудь горячий шепот в коридоре или аудитории – представляешь, ОН посмотрел прямо на меня, я с Ним встретился глазами, как Он разглядел-то в толпе, тысячи людей проходят, а Он – прямо мне в глаза, даже мурашки по коже…
Много позже, после смерти вождя, после XX съезда, даже в позорные дни перестройки, встречал Петр Петрович Сергачев людей, большей частью своих сверстников, или тех, кто немногим старше, которые оживали, становились моложе и, наверное, лучше, когда вспоминали о том, что сам товарищ Сталин выделил их, именно их, из толпы демонстрантов и посмотрел прямо в глаза.
Потом, в середине семидесятых, Петру Петровичу Сергачеву, тогда подполковнику, довелось встретиться и долго говорить с одним стариком, носившим какую-то простую русскую фамилию – Сидоров, Семенов или Кузнецов.
Старик этот был краем своей жизни причастен к делу «Эсфирь», которое разрабатывал тогда подполковник Сергачев и поэтому Петр Петрович две недели каждый вечер приходил к нему в большую московскую коммуналку, чтобы выслушать долгую историю его жизни и из этой долгой истории отобрать то немногое, что касалось нескольких дней апреля и мая сорок пятого года. Старшина разведчиков Кузнецов был тогда в окрестностях Берлина, у озера Швилов, но так и не вошел в столицу Германии. Не довелось ему расписаться на стенах рейхстага, потому что его часть срочно перебросили под Прагу, уже освобожденную от немцев армией генерала Власова, и потому еще более чужую и враждебную…
Старик прожил долгую и страшную жизнь и сам был тяжел и страшен, говорил поначалу недоверчиво и односложно, но потом разогрелся, оттаял и без остановки проговорил несколько вечеров подряд.
К началу войны он был уже авторитетным вором, тянувшим не первый срок в ГУЛАГе, но когда Сталин разрешил добровольцам из уголовных идти на фронт, пошел одним из первых. Через пару месяцев боев он очутился в штрафбате, за пустое попал, как лаконично объяснил сам Кузнецов.
Немецкие пули пощадили рослого штрафника, через полгода он искупил кровью свою вину и вернулся в родную пехотную часть, с которой и дошел до Берлина и Праги. И не просто дошел, а стал старшиной батальона разведчиков, много раз ходил за линию фронта, всякий раз приводя или принося на себе вражеского языка, и стал к концу войны полным кавалером ордена Славы. Комполка, вручая ему последний, третий орден, сказал ему вполголоса:
– Кабы не твой штрафбат, старшина, был бы ты у меня Героем…
А в июне сорок пятого из Чехословакии, где осталась стоять его часть, старшину Кузнецова вызвали в Москву для участия в Параде Победы, и сразу после парада, едва успел старшина Кузнецов снять свои боевые награды и аккуратно завернуть их в чистую фланелевую тряпочку, его взяли. Слово это ни тогда, ни после не требовало пояснений – кто взял и куда, было понятно каждому. Десять лет лагерей старшина Кузнецов оттрубил полностью, от звонка до звонка, не попав под амнистию пятьдесят третьего года, потому что в первый и в последний раз в жизни сидел по политической статье, как «враг народа».
– И знаешь, чекист, что меня хранило все эти годы, лагеря, штрафбат, война, снова лагеря? – сказал Кузнецов в последний вечер их долгих разговоров, – Сталин. Я школьником еще был, отличником, и, как отличнику, доверили мне идти за школу на первомайской демонстрации. Боялся, помню, страшно, на Красной площади все под ноги себе смотрел, чтобы не споткнуться, один только раз глаза наверх поднял и, не поверишь, со Сталиным взглядом встретился, увидел, что он на меня смотрит… Мгновение какое-то это длилось, но это мгновение меня потом всю жизнь держало, когда тяжело было, невмоготу, я глаза закрою и будто опять по Красной площади пацаном иду и мне в глаза сам Сталин смотрит… Вот так-то, а ты говоришь – культ личности! Это от личности зависит, а не от того, что и сколько о тебе в газетах пишут. Брежневу хоть всю спину орденами завешай, а как был он – пшик, так и остался – пшик, только с орденом, и никакого культа ты ему не создашь, как ни старайся, а Сталин – это…
Старик махнул рукой и больше уже ничего не говорил и не вспоминал, и, как узнал потом Сергачев, в том же году и умер, один, в маленькой комнате большой коммунальной московской квартиры…
А по делу «Эсфирь» старшина Кузнецов так ничего и не вспомнил, потому что все, кто хоть немного знал о деятельности двух спецподразделений СС – «Эсфирь» и «Юдифь», бесследно сгинули в далеком сорок пятом году.
А у озера Швилов тогда были найдены трупы пятерых эсэсовцев, служивших в этом подразделении, и все пятеро были убиты выстрелом в затылок, их имена узнали по номеру-татуировке на руке, которую делали членам СС и по единственному сохранившемуся документу – интендантской ведомости о постановке на довольствие в сборном лагере недалеко от Потсдама.
Но все это было потом, а тогда, в пятьдесят третьем, ждал Петра Сергачева еще один удар, тяжелый, едва не сломавший его жизнь.
В июле, сразу после знаменитого Пленума ЦК, осудившего деятельность Лаврентия Берии, его отец и мать покончили с собой. Они застрелились в далекой Бухаре, в огромной квартире, положенной по должности генералу МТБ Питеру Шлихтеру.
Иван Павлович Шмидт приехал в общежитие МГИМО ранним июльским утром.
Он не стал подниматься в комнату, где жил Петр Сергачев, а вызвал его вниз, посадил в большую служебную машину и отвез далеко за город, на берег какой-то речки, и только там, сев в траву и усадив рядом с собой Петра, рассказал ему о смерти отца и матери.
Петр почему-то не удивился, от отца всегда исходило ощущение близкой смерти, как в комнате, где долго лежит тяжело больной человек, а мать, – она любила отца и, наверное, не могла поступить иначе…
– Ты должен понять и простить своих родителей, – тихо сказал Шмидт, – это было сложное и страшное время. Сталин…
Шмидт не закончил свою мысль, а полез в карман за баночкой монпансье, которое теперь сосал вместо вредного «Беломорканала».