Глава четырнадцатая. 1898 ГОД. НАКАНУНЕ
Весь декабрь 1897 года во Франции шло следствие в связи с обвинениями в измене Эстергази. 30 декабря (11 января 1898 года по новому стилю) военный суд оправдал его, а 1 января появилось письмо Эмиля Золя «Я обвиняю!». Французский писатель обращался к президенту республики Фору и называл высшие военные чины Франции, причастные к делу Дрейфуса, «злокозненной сворой истинных преступников». Вскоре его предали суду присяжных за обвинения, выдвинутые в этом письме и других выступлениях, против военного министерства, Генерального штаба и военного суда.
Письмо взорвало не только французское общество. Последовали обращения о пересмотре дела Дрейфуса, подписанные известными писателями, художниками, учеными Европы. Среди них — Метерлинк, Моне, Ренуар, Пруст. Суворин объяснял читателям «Нового времени», что якобы Золя, уверенный в успехе своих первых писем, в силе своего воздействия на правительство, был задет оправданием Эстергази и поэтому, мол, учинил громкий скандал. Главное в происходящем, доказывал Суворин, — это сила еврейства, рассеянного по всему миру, но могущественного, образовавшего «синдикат с центральной кассой, в которую плывут деньги <…> добровольные пожертвования и принудительный налог». В финале своего «Маленького письма» от 3 (15) января Суворин хвалил суд за то, что «еврейская плутократия и союзная ей французская поставлены на свое место. Это было необходимо сделать, ибо горе было бы государству, если б оно стало идти по указке этой „нечистой силы“».
Чехов не читал еще этой статьи, когда написал Суворину 4(16) января: «Зола благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 франков) в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные». Он, как не раз признавался, внимательно следил за делом Дрейфуса по французским и русским газетам. Но не спешил излагать свое мнение, хотя сразу сказал: «По-моему, Дрейфус не виноват». Он доверял не разговорам, не газетам, но здравому смыслу, нравственному чутью, чувству справедливости, развитому в нем, судя по письмам, до чрезвычайности.
В начале февраля 1898 года, в разгар процесса, Чехов объяснился с Сувориным. Это письмо, конечно, говорило обоим больше того, что содержало — то есть не ограничивалось обсуждением юридических тонкостей. Размышление Чехова было подчинено определенной логике. Он указал на очевидные нарушения права. Подчеркнул непорядочное поведение малой французской прессы, ругавшей Золя, и поведение тех журналистов, которые три года назад, в момент публичного разжалования Дрейфуса, кричали ему: «Замолчи, иуда!»
Чехов назвал последствия действий французского правительства и суда: смущенная совесть людей; беспокойство в обществе; ощущение чего-то неладного, нечистого. Назвал и приемы, которыми чиновники и поддерживающая их пресса, а также поверившая им часть общества успокаивали общественную тревогу. Средства испытанные: ложь, образ врага, клевета: «Пошли небылицы. <…> Капитал, жупел, масоны, синдикат, иезуиты — это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак. Раз французы заговорили о жидах, о синдикате, то это значит, что они чувствуют себя неладно, что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть».
Он говорил о французах, о французской печати, но одновременно о российских газетах и о русских, ругавших Золя, искавших врага в мировом еврействе, в «синдикате» и прочем: «Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причины вне нас и скоро находим: „Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…“» Однако за — «мы», «нас», «наше» — сначала угадывался, затем прямо был поставлен вопрос: как вести себя отдельному человеку, когда совесть его смущена, «взбаламучена», когда он чувствует, что его вовлекают в дурное, в несправедливое?
В «Маленьком письме» от 29 января (10 февраля) Суворин вспомнил процесс кальвиниста Жана Каласа, обвиненного в убийстве сына якобы за то, что тот хотел перейти в католичество, и казненного в 1762 году. Вольтер провел свое следствие и добился посмертного оправдания Каласа. Это был, по словам Суворина, «один из тех редких писательских подвигов, которым всемирная литература будет вечно гордиться». В действиях Золя он такого подвига не нашел. Но лишь шумное и запоздалое присоединение к обвинителям, которые будто бы использовали имя, известность Золя не для победы правосудия, а для победы над правительством и легенды о «мученике еврее».
Не касаясь рассуждений Суворина о том, что было вокруг дела Дрейфуса и процесса Золя, Чехов, следуя своей логике и своему чувству, дал ответ на им же самим заданный вопрос: «Да, Зола не Вольтер, и все мы не Вольтеры, но бывают в жизни такие стечения обстоятельств, когда упрек в том, что мы не Вольтеры, уместен менее всего. Вспомните Короленко, который защищал мултановских язычников и спас их от каторги. <…> Пусть Дрейфус виноват, — и Зола все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров и жандармов и без них много <…>»
Чехов отбрасывал шелуху оправданий — «мы не Вольтеры» — и обнажал сердцевину: «И какой бы ни был приговор, Зола все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью». В таком финале слышался отдаленный отзвук постоянных жалоб Суворина в письмах Чехову на ожидавшую его одинокую старость. Он очень часто писал об этом в дневнике: «старость безрадостная, скверная»; — «к старости, когда смотришь в могилу, нет никого, кто <…> берег бы»; — «желание работать не прошло еще, но силы надорваны. <…> Впрочем, я достиг таких результатов, о каких никогда не мечтал. За что-нибудь они даются, эти результаты, и это сознание успокаивает меня». Итак, Суворина успокаивали в его тоске «результаты» собственной деятельности. Чехов писал ему о «покойной или, по крайней мере, облегченной совести», как залоге «хорошей старости».
Чехов не преувеличивал влияния на Суворина своих писем о деле Дрейфуса и процессе Золя. Ковалевский вспоминал впоследствии разговор с Чеховым зимой 1898 года: «Суворин, как рассказывал мне Чехов, в ответ на одно из таких писем, написал ему: „Вы меня убедили“. „Никогда, однако, — прибавил Чехов, — ‘Новое время’ не обрушивалось с большей злобой на несчастного капитана, как в недели и месяцы, следовавшие за этим письмом“. — „Чем же объяснить это?“ — спросил я. „Не чем другим, — ответил Чехов, — как крайней бесхарактерностью Суворина. Я не знаю человека, более нерешительного и даже в делах, касающихся собственного семейства“».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});