– Запишу.
– Еще запиши, кого Рая скажет. Рая, надиктуй. Рая, – позвал он.
– Придет, придет скоро Рая. Утро скоро, – сказала Вера.
– Еще запиши Хасида Мухамаддеева, – попросил Николай Иванович. – Тоже пострадал, вместе сидели. У них тоже с нашим похоже, чего нам делить? И он про Магомета говорил, что Иисус – брат его. Еще запиши в поминание всех ненавидящих и обижающих, Шлемкина запиши и иже с ним, еже попусти их Господь пытать веру христианскую.
И замолчал. Вера задремала, но снова очнулась от шелестящего четкого шепота Николая Ивановича:
– На могилку мне земельки принеси с Великой, принеси, не забудь.
Вера тихо плакала.
16
А по первой траве, по первой зелени в Святополье заявилась... Катя Липатникова. С внучкой. Ну уж и внучка у нее была. Как ее бабушка, пока еще не громогласная, но до того бойка, что все диву давались. Эта Настя детей Ольги Сергеевны стала немедленно укорять, что они взяли городские гостинцы и стали есть.
– Мне же сказали спасибо, – защищалась Аня.
– Спасибо сказали, а "Отче наш" не прочитали. А вот и Адам погиб отчего? Оттого, что яблоко взял от Евы, а "Отче наш" перед едой не прочитал. Вот! И был низвергнут.
– Слушай, слушай! – гремела Катя Липатникова. – Слушай мою внучку, моя выучка! А про Адама и яблоко это она сама. Сама! Еще сама тоже одному гостю у нас сказала тоже крепко. Он наелся, откинулся, брюхо гладит, ну, говорит, душу отвел. Настенька ему тут же: "Это плохо, дяденька, что вы душу отвели, нельзя душу отводить". Иваныч, вставай. Настя, вели ему встать. Иваныч, скоро Великорецкая.
– Уж не ходок я. Ты поведешь.
– Да как это можно! – закричала Катя. – Как это может быть, чтоб баба повела. Нет, парень, шалишь! Вставай, Ты, парень, обязан Шлемкина пережить. Он от больших трудов на курорт уехал, силы копит. И тебе пора. Вон твой курорт – завалинка. Для начала.
– Дедушка, – настойчиво звала Настенька, – идем на солнышко, там чего-то увидишь, того не бойся, я с тобой.
И ведь выполз на завалинку Николай Иванович. А Настенька придумала вот какую штуку: она заранее нарисовала огромные следы у ворот, всего три, и сказала, что тут утром прошел человек в обуви тысячного размера.
– Ты что, не веришь, дедушка?
– Верю, – сказал Николай Иванович. – Вот такой-то человек до Великой быстро дошагает.
– В этом году и я пойду, – заявила Настенька.
– А как родители?
– Они бабушку боятся.
– Бабушку твою не только родители боятся, ее любые начальники боятся.
– Бабушка никого не боится, она только Бога боится. И меня так учит, – сказала Настя, глядя вопросительно.
– Правильно говорит.
– А папа возьмет да и выпорет ремнем. Когда без бабушки. Он ремень у кровати повесил.
– Родителей надо уважать.
– Ого, уважать! За то, что ремнем?
Этот педагогический вопрос остался без ответа. Подошел брат Арсеня. Сапоги его по голенища были в глине. Поздоровался, и будто не было долгой зимы, будто только вчера виделись, сразу заговорил:
– Ак чего, парень, чего-то все про революцию талдычат. Как ни включишь радио: революция и революция. Куда еще революцию, будто недостаточно. Это ведь если революция, то в новые колхозы погонят да в новые лагеря. Революция, дурак понимает, – это борьба за власть, а власть другой революции не терпит и заранее сажает. И песни нагаркивают все лихие: "Ленин такой молодой, и Октябрь впереди", – как, парень, думаешь? А ежели власть у народа, то какой народ ее опять отнимает? Как думаешь?
– Думаю, скоро июнь, думаю, дойду или нет до Великой. Ты сколь по распутице пропахал, может, пойдем вместе?
– Может, и пойдем, – сказал вдруг Арсеня. – Ты моего Геньку правильно поворачиваешь. Меня уж поздно...
– Доброе дело никогда не поздно.
– А его надо бы от вина и пустомельства оттянуть. А я бы тебя позвал, помнишь, договаривались летом, позвал бы на могилку Гриши съездить, а? Надо бы, брат. Оба мы с тобой тюремщики, надо бойцу поклониться. Да надо бы и в розыск об отце подать. Как это "без вести пропавший", так не бывает. Ты скажешь: Бог знает его, где он.
– Да.
– Вот и спроси Бога, пусть откроет.
– Где земля заповедала, там и лежит.
Ночевал Арсений у Раи. А Катя Липатникова с внучкой у Николая Ивановича. Да и всего-то одну ночку. А перед отъездом и сказала, что не затем приезжала, чтобы пенсию передать, Настей похвалиться, нет, главное, сказала она, просил настоятель церкви передать, что давнюю просьбу Николая Ивановича помнит и что эта просьба удовлетворена. Какая просьба, не сказал, сказал, что Николай Иванович знает.
Николай Иванович знал. Просьба его была, когда особенно допекал Шлемкин, когда гнали со всех работ, просьба была – место в монастыре, он бы в любом монастыре не был иждивенцем. С его-то руками. Но тогда мест не было. Сейчас, после послаблений, место нашлось.
– Просил согласие передать. Передавать? – спросила Катя.
Николай Иванович посмотрел на огонек лампадки, помолчал.
– Нет. Скажи, что стар стал, что боится в тягость быть.
– Так и сказать?
– Так. Благодарил, мол, и кланялся.
– Так что за просьба у тебя была? – не утерпела Катя.
– Ой, Катя, совсем забыла, – заговорила Вера. – Возьми хоть килограмм десять картошки, возьми. Очень хороша. И Насте понравилась.
– Да. Без нитратов, – вымолвила Настя.
Когда Вера вернулась от повертки, от автобуса, проводив гостей, она сразу сказала:
– Вот что, Николай Иванович, вот что выслушай от меня: ступай с Богом в монастырь, это тебе не дом престарелых, ступай.
– Нет, Вера, нет.
– Из-за меня не идешь? Не надо, я в силах, уйду к сыну. – Вера отвернулась к кухонному столу, будто на нем что прибирая.
Николай Иванович прошел от кровати до передней, топнул ногой:
– Слышишь! Аж половицы гнутся, во как ты меня на ноги поставила... Нет, Вера, не пойду, не пойду в монастырь. И мечтал, и просился, а надо жить в миру. А просился еще до тебя, тут и это учти. В миру, в миру надо жить. Хоть и грешишь больше, а сколько заблудших видишь, до того их жалко, чего тебе объяснять. Как мы хорошо зиму зимовали, а? Как песню спели. Если обидел в чем, прости, Христа ради прости.
Вера, отвернувшись по-прежнему, мотала головой. Николай Иванович продолжил:
– Ведь именно ты меня выволокла. Лежу, думаю: ну, беда – умру без покаяния, без причащения, без соборования. Были мне видения, но я их, по своей греховности и недостойности, считал за прелести и старался забыть. Видел и ангела в сияющих одеждах, как в Писании, в одеянии, яко из молнии вытканном. Но думал, что это вообразилось. Думаю, такого могут сподобиться только праведники. А когда смерть пришла, тут я сразу согласился, что это именно она.
– А как понял? – спросила Вера. Она промокала лицо платочком.
– Черная. Другой не бывает. Но я как-то, по болести или по безволию, не забоялся и только хотел произнести "В руце Твои..." и так далее, как ты прямо подлетела и ее выгнала. Прямо полотенцем крест-накрест хлестала.
– А когда это примерно?
– Еще когда утром кисленького питья попросил.
– А-а... Нет, это я мух, наверное, отгоняла. Пригрело, они ожили и загудели, я на них полотенцем.
Николай Иванович подошел, развернул Веру к себе лицом и неловко приласкал.
– Давай, матушка, сухари суши. Великорецкая близко.
17
Как они, христовенькие, шли, это может только тот рассказать, кто с ними ходил. Шел потихоньку Николай Иванович, опирался на свой посох, оглядывался. Лепилась к нему щебетунья Настя. Но постоянно щебетать ей не давала бабушка Катя Липатникова. Высоким громким голосом она первая заводила акафист преподобному Николаю Чудотворцу. И тянулся акафист над размытыми дорогами, разъезженными колеями, под дождливым небом. И не бывало, и не будет у нас распевней и согласнее хора. И перепоет этот хор любые наши песни и гимны. Шел этот крестный ход, как ходил уже свыше шести столетий. Все видел он: дождь и град, тучи и звезды, комаров и мух, да только не думал он, что увидит, как выходят на него, на беспомощных стариков и старух, здоровенные мужи, коих хорошо бы представить с косой да с топором, ан нет. "С Богом покончено!" – объявляли они. Где те борцы? В каких огнях, в каких пределах корчатся от ужаса их души? Кто отпоет их, кто простит, кто поймет?
Ждал на берегу Шлемкин, ждали милиционеры в ярко-черных сапогах.
– Поворачивайте! – закричал он.
Конечно, не повернули старики. Как будто не знал того Шлемкин. Вот встретились они глазами с Николаем Ивановичем.
– Подойди, – велел Шлемкин, – поговорить надо.
– Что говорить, молиться идем, – отвечал Николай Иванович.
– Эх ты, – закричала Катя Липатникова, махая на Шлемкина черным платком. Старухи всегда к Великорецкой купели шли в темных платках, а обратно – в беленьких. – Эх ты, какую голову имеешь, наверно, безразмерную, а того не поймешь, что петух понимает со своей головой маленькой. Славу Богу поет, а ты, ты... диверсант безголовый, вот кто!