Вдобавок на первом же уроке произошло нечто, совершенно для нее тогда непонятное и неожиданное, что надолго подпортило ей отношения со школой и с самой собой.
Началось все нормально. Учительница, немолодая женщина с седым пучком и с веером симпатичных морщин вокруг глаз, погладила Милочку по голове и посадила рядом с курносым мальчишкой, тоже довольно толстым. Пока учительница разбирала бумаги на столе, Милочка разглядывала соседа.
— Эй, жирная, чего пялишься? — беззлобно спросил мальчишка.
— Сам ты жирный, — храбро ответила Милочка.
— Тебя как зовут, жирная?
Без всякого дурного предчувствия Милочка ответила:
— Шмуклер Милочка.
— Чего? — сказал мальчишка. — Шмукля?
— Шмук-лер, — с расстановкой произнесла Милочка. — А тебя как?
— Мук-лер, — так же с расстановкой повторил мальчишка. — Ага. Вас понял, Мук-лер Шмилочка.
Учительница жестом потребовала тишины, и Милочка решила рассчитаться после. Ей было досадно, что она назвала себя “Милочка” вместо солидного, взрослого “Людмила”, и жалко было домашнего, маминого, ласкового имени, противно исковерканного мальчишкой, но обиды она не почувствовала. Ей даже как бы польстило, что она сразу же сделала первый шаг на пути в тот особый школьный мир, где, как она знала из книжек, у всех обязательно были свои, часто нелепые и смешные, прозвища и клички.
Учительница объявила:
— Ребята, у нас в этом году много новеньких. Давайте познакомимся с ними.
Она стала называть фамилии, и ребята вставали один за другим и говорили: “Я русский, родился там-то, учился там-то, мой папа делает то-то...” — а все смотрели на них с любопытством и слушали.
Милочка была последняя в списке и успела набраться духу. Ей даже хотелось, чтобы ее вызвали поскорее, потому что другие все говорили почти одно и то же, а у нее все-таки история была необычная. Она встала почти не робея и заговорила отчетливо и бойко:
— Я русская, родилась в Москве, училась дома, экстерном, потому что...
— Шмуклер, — прервала ее учительница негромко.
Милочка остановилась с разгону. По классу пронесся тихий шелест, учительница подняла руку, и все стихло.
— Шмуклер, — повторила учительница негромко и, как показалось Милочке, ласково, — ты этого еще не знаешь, но мы в школе привыкли говорить только правду. Ты тоже должна этому научиться.
— Но я правду говорю, — уверенно ответила Милочка. — Я сильно болела, и поэтому...
— Шмуклер! — Учительница слегка повысила голос, но не сердито, а укоризненно, и Милочка не испугалась. Ей очень хотелось угодить седенькой учительнице и поскорее доказать, что и она привыкла всегда говорить правду. Она не могла понять, почему у всех сошло гладко, а у нее заело. — Не торопись, Шмуклер, подумай и начни с начала. Итак?
Милочка подумала, но ничего не придумала. Она набрала в грудь воздуху, выдержала долгую паузу и сказала медленно, как хотела учительница:
— Я русская, родилась в Москве, учи...
— Ребята! — громко обратилась к классу учительница. — Шмуклер не умеет говорить правду. Она научится. А мы должны ей помочь. Давайте ей поможем.
— Давайте, давайте! — радостно загудел класс.
— Ш-ш! Как вы думаете, ребята, Шмуклер сказала нам правду или нет?
— Нет! Врет! Неправду!
— Давайте попросим ее сказать правду.
Происшествие превращалось во всегда желанный ученическому сердцу спектакль, и класс готовно захлопал в ладоши:
— Просим! Просим! Пусть скажет правду!
Милочка пыталась догадаться, что им нужно.
Экстерном она училась, это правда. Болела — у мамы все справки есть. И в Москве родилась. Еще она сказала, что она русская. Тоже правда. Это ведь и все говорили, и учительница их не останавливала. Правда, в разговорах папы с мамой часто упоминалось, что они евреи, и Милочка знала, что это обстоятельство чем-то сильно мешало им, но это было их сугубо домашнее, семейное обстоятельство. Она вовсе не собиралась его скрывать, но с какой стати говорить о нем именно сейчас, во время первого знакомства с классом? Не станет же она рассказывать, например, что маме с папой всегда не хватает денег или что у них в комнате проваливается паркет. Все это их, папины и мамины, взрослые заботы, в которые дети не вмешиваются. Другие тоже ничего не говорили о своих семейных обстоятельствах. Какое отношение они могли иметь к школьной жизни Милочки? Нет, не может быть, чтобы от нее ждали этого. Но тогда чего?
— Ну, Шмуклер? — сказала учительница.
Милочка молчала.
— Ты скажешь нам, кто ты?
Милочка молчала.
— Кто ты, Шмуклер?
Милочкин сосед по парте тихо проговорил: “Муклер Шмилочка”.
— А ты, Шмуклер, к тому же и упрямая!
И Милочка, все еще отбивавшаяся, все еще пытавшаяся объяснить свою невзгоду тем, что она толстая, или тем, что она училась экстерном, или даже тем, что ее белый нейлоновый фартук, сшитый мамой, отличался от магазинных фартуков других девочек, вдруг отчетливо поняла, что они имели в виду именно это, добивались от нее признания именно в этом. А ведь признаться можно только в дурном, и — да, она хотела, хотела это скрыть, но теперь нельзя было ни скрыть, ни сказать.
Милочка села на скамью и закрыла лицо руками.
Класс разочарованно зашелестел.
Учительница вздохнула и сказала:
— Шмуклер не только врунишка, но и трусиха. Боится признать свою ошибку. Ну ничего. Она научится.
Милочка научилась с одного урока и ошибку свою никогда больше не повторяла, хотя, в чем она заключается, так, в сущности, и не поняла.
И относиться к самой себе и к жизни она начала несколько иначе, без прежней безусловной доверчивости. С началом школы жизнь ее перестала быть тем теплым, интересным и дружелюбным местом, в котором ей повезло родиться и пробыть целых двенадцать лет, где ее любили, хвалили и баловали. И сама она теперь казалась себе не тем, чем казалась раньше.
Раньше она привыкла думать о себе с безусловной симпатией, наверняка не хуже других, а кое в чем, может, и лучше. Теперь же все в ней самой было ей противно, все не так, как у других.
Противное имя. Клаву Чучину звали Чучка, Колю Волкова звали Серый, Марину Офицерову звали Генеральша — а ее звали Шмилочка, Шмилочка Муклер.
Противное жирное тело, раскормленное мамой. Милочка знала теперь, что только еврейские мамы так раскармливают своих детей. Случайно Милочка услышала, как одна учительница сказала про нее другой: “Типичная еврейская красота”, — и потом долго и недоуменно рассматривала в зеркале свои слишком черные и слишком блестящие глаза, свой тонкий, высокий, слишком четко очерченный нос, свой слишком пухлый и слишком красный рот с легкой тенью над верхней губой.
Противны ей были и собственные мозги, которые, против Милочкиной воли, схватывали слишком быстро и слишком много и потом тупо скучали, пока нормальные ученики доходили до всего нормальным медленным путем, с повторениями, объяснениями и поворотами вспять. Несмотря на все усилия, Милочка долго не могла заставить свою голову работать так, как у всех: в любом предмете она неизменно видела не то, что видели другие, замечала нелепости, несоответствия и смешные или, наоборот, трогательные и волнующие стороны там, где другие ничего такого не замечали. Раньше все это казалось Милочке естественным и интересным, но в школе она узнала, что это не так, что все другие думают иначе, и ненормальность ее мышления обнаруживалась, к Милочкиному позору, всякий раз, когда она открывала рот. Поэтому теперь она старалась побольше молчать, а домашние задания, чтобы избежать недоразумений, заучивала слово в слово. Учителя говорили про нее: “Старательна, но для евреечки туповата”.
С годами, впрочем, она сбросила чрезмерный вес, хотя настоящей худобы ей так и не удалось добиться; чрезмерная быстрота и острота восприятия тоже замедлились и притупились до обыкновенной пристойной сообразительности.
Дольше всего Милочка попадала впросак со своей манерой всегда замечать и считать главным не то, что замечали и считали главным другие. Но постепенно она научилась выведывать исподволь, что думают о предмете окружающие, и сообразовывать с этим свои высказывания. А для полной безопасности она стала покрывать свои мнения своего рода клоунадой. Любые свои слова, даже самые надежные, она на всякий случай сопровождала ухмылкой, нарочито неуклюжим движением руки, иногда даже легким подпрыгиванием на месте вроде балованного ребенка, изрекающего забавные словечки на потеху взрослым. Она как бы наперед давала понять слушателям, что это она нарочно, для понту, смеху ради. Она даже прослыла острячкой, ей так и говорили: “Ну, ты острячка, Шмилочка”, и Милочка в ответ ухмылялась, хотя сама не видела в своих словах ничего смешного или остроумного, а часто, наоборот, высказывала свои самые задушевные мысли.