В последнее время я прихожу в контору на час раньше, чем обычно, но она всегда на месте, задолго до меня… Что? Не знаю, что она делает по ночам. Ничего особенного, я думаю… Нет, она ни с кем никуда не ходит. Большей частью сидит дома и слушает музыку. Она слушает пластинки. Какие? А тебе что за дело? Ну, Ричарда Хэйли… Ей очень нравится его музыка. Кроме железной дороги это единственное, что она по-настоящему любит.
Глава 4. Незыблемые перводвигатели
Движущая сила, подумала Дэгни, глядя на возвышающийся в сумерках небоскреб компании «Таггарт трансконтинентал», — вот что ему необходимо в первую очередь; движущая сила, чтобы это здание стояло; движение, чтобы оно оставалось непоколебимым. Оно покоится не на сваях, вбитых в гранит, — оно покоится на двигателях, работающих по всему континенту.
Дэгни испытывала легкое беспокойство. Она только что вернулась из поездки на завод «Юнайтэд локомотив уоркс» в Нью-Джерси, куда отправилась, чтобы лично встретиться с президентом компании. Она ничего не узнала — ни причины задержек, ни когда будут готовы дизельные двигатели. Президент компании проговорил с ней два часа, но его ответы не имели отношения к ее вопросам. Каждый раз, когда она пыталась сделать беседу более конкретной, в его тоне появлялся какой-то особый снисходительный упрек, будто она нарушала некое общеизвестное неписаное правило, выказывая тем самым плохое воспитание.
Идя по заводу, она увидела заброшенные в углу двора остатки огромного механизма. Некогда это был прецизионный станок — таких сейчас нигде и не найти. Станок не был изношен — он пришел в негодность от людской небрежности, разъеден ржавчиной и черными каплями грязного масла. Она отвернулась при виде его. Подобные вещи всегда на мгновение ослепляли ее вспышкой жесточайшего гнева. Она не знала почему; она не могла объяснить этого чувства, лишь осознавала в нем крик протеста против несправедливости. Это была реакция на нечто большее, чем старый станок.
Когда она вошла в приемную своего кабинета, там уже никого не было, кроме ожидавшего ее Эдди Виллерса. По тому, как он посмотрел на нее и молча последовал за ней в кабинет, Дэгни сразу поняла, что что-то случилось.
— В чем дело, Эдди?
— Макнамара ушел.
Она озадаченно посмотрела на него:
— Что значит — ушел?
— Ушел. Оставил работу. Закрыл дело.
— Макнамара, наш подрядчик?
— Да.
— Но этого же не может быть!
— Знаю.
— Что случилось, почему?
— Никто не знает.
Дэгни, стараясь не спешить, расстегнула пальто, села за стол и начала снимать перчатки. Затем сказала:
— Давай с самого начала. Эдди. Сядь. Он говорил спокойно, продолжая стоять:
— Я разговаривал с его главным инженером, по междугородной. Этот главный инженер звонил нам из Кливленда, чтобы предупредить. Это все, что он сказал. Он больше ничего не знает.
— Что он сказал?
— Что Макнамара закрыл свое дело и исчез.
— Куда?
— Он не знает. Никто не знает.
Дэгни заметила, что забыла снять вторую перчатку. Она стянула ее и бросила на стол.
Эдди сказал:
— У него была куча контрактов, которые могли принести целое состояние. У него клиенты были расписаны на три года вперед. — Она молчала. Он добавил, уже спокойнее: — Я бы не боялся, если бы мог понять… Но когда не видишь никакой причины… — Она продолжала молчать. — Он был лучшим подрядчиком в стране.
Они посмотрели друг на друга. Дэгни хотела сказать: «О Боже, Эдди!» Вместо этого она произнесла ровным голосом:
— Не волнуйся. Мы найдем другого подрядчика для Рио-Норт.
Было уже поздно, когда Дэгни вышла из офиса. Она остановилась на тротуаре у входа в здание компании, глядя на улицу. Она вдруг почувствовала, что у нее не осталось энергии, цели, желаний, будто внутри перегорел и заглох мотор.
За домами высоко в небе струился слабый свет — отражение тысяч неизвестных огней, электрическое дыхание города. Ей хотелось отдохнуть. Отдохнуть, подумала она, и развлечься.
Ничего, кроме работы, в ее жизни не было, да ей и не хотелось ничего другого. Но иногда наступали такие моменты, как сегодня, когда она внезапно чувствовала невыносимую пустоту, даже не пустоту, а безмолвие, не отчаяние, а неподвижность, будто в ней самой без каких-либо особых неполадок все остановилось. Тогда она ощущала желание получить кратковременную радость извне, желание быть сторонним наблюдателем чужой работы или величия. Не обладать, а лишь отдаваться; не действовать, а только реагировать; не создавать, а восхищаться. Без этого мне дальше не двинуться, подумала Дэгни. Без радости мы как машина без топлива.
Дэгни закрыла глаза, и на ее лице проступила легкая улыбка горького удовлетворения. Движущей силой собственного счастья всегда была она сама. Сейчас же ей хотелось чувствовать себя увлеченной силой чужих свершений. Как люди любят смотреть из темноты прерии на освещенные окна проносящегося мимо поезда — ее поезда, символа силы и целеустремленности, который придавал им уверенность посреди пустоты пространства и ночи, — так и она хотела на мгновение ощутить короткое приветствие, мимолетное видение, просто радость помахать рукой и сказать: «Кто-то куда-то едет».
Она медленно двинулась вперед — руки в карманах пальто, тень шляпы, слегка сдвинутой набок, падает на лицо. Здания вокруг нее взметнулись так высоко, что невозможно было увидеть небо, не запрокинув головы. Она подумала: «Сколько же вложено в этот город — и сколько он мог бы дать!..»
Из квадратного рта динамика, установленного над дверью магазина, на улицу лились звуки. Это был симфонический концерт, который шел где-то в городе. Звуки напоминали долгий бесформенный скрип, лишенный всякой мелодии, всякой гармонии, всякого ритма. Если музыка — это эмоция, а эмоцию порождает мысль, то эти звуки были криком хаоса, безрассудства, беспомощности, криком самоотречения.
Дэгни продолжала идти. Она остановилась у витрины книжного магазина, где была выставлена пирамида томов в коричневато-пурпурных обложках — «Гриф линяет». Рекламный плакат рядом сообщал: «Роман века, кропотливое исследование алчности бизнесмена. Смелая попытка показать деградацию человека».
Она шла мимо кинотеатра. Его огни залили полквартала, и только в вышине можно было разглядеть огромную фотографию и часть надписи. Фотография изображала улыбающуюся молодую женщину. Даже тем, кто видел ее лицо впервые, оно казалось примелькавшимся. Надпись гласила: «…в эпохальной драме, дающей ответ на извечный вопрос: „Надо ли женщине признаваться?“»
Она шла мимо ночного клуба. Из его дверей, пошатываясь, вышла пара и направилась к такси. Лицо девушки блестело, сильно накрашенные глаза казались темными пятнами. На ней была накидка из горностая и роскошное вечернее платье, спадавшее с одного плеча подобно халату неряшливой домохозяйки, открывая грудь больше, чем следует, — не дерзко, не вызывающе, а с каким-то усталым безразличием. Спутник вел ее, держа за обнаженную руку; на лице его была хитрая усмешка, подобающая не мужчине, живущему предвосхищением романтического приключения, а мальчишке, который вот-вот нацарапает на заборе неприличное слово.
«Что я рассчитывала увидеть?» — спросила себя Дэгни, продолжая идти. Этим люди живут, в этом проявляется их душа, их культура, их представления о счастье. Нигде ничего другого она не видела по крайней мере много лет.
На углу улицы, на которой она жила, Дэгни купила газету и направилась домой.
Ее квартира состояла из двух комнат на верхнем этаже небоскреба. Стекла углового окна делали помещение похожим на рубку плывущего корабля, а огни города превращались в блики черных волн из стали и камня. Она включила лампу, и длинные треугольники теней прорезали голые стены геометрическим узором из легких линий, составленных прямыми углами немногочисленных предметов мебели.
Она стояла посреди комнаты, одна между небом и городом. Только одно могло дать ей то чувство, которое она хотела сегодня испытать; это была единственная форма радости, которую она открыла. Она включила проигрыватель и поставила пластинку Ричарда Хэйли.
Это был Четвертый концерт — последняя написанная им вещь. Гром вступительных аккордов вымел из ее сознания все видения улицы. Концерт был мощным кличем восстания. Это было «нет», брошенное всем необозримым, бесконечным пыткам; отрицание страдания, отрицание, которое несло в себе агонию борьбы за освобождение. Звуки были подобны голосу, говорящему: «Нет никакой необходимости в боли — почему же тогда самую мучительную боль испытывают те, кто отрицает ее неизбежность? Мы, несущие любовь и тайну радости, к какому наказанию мы приговорены за это и кем?» Мучения превратились в вызов, страдания — в гимн видению будущего, ради которого стоило терпеть, стоило вынести все, даже это. Это была песнь неповиновения и отчаянного поиска.