Отец Михаил расчесал пятерней свою сивую с желтизной бороду, провел руками по голове, высморкался в красный клетчатый платок и начал:
- Бог есть дух - всемогущий, вездесущий, всезнающий...
Маврик, позабыв о своих обидах, смотрел в беззубый рот своего законоучителя и думал: зачем ему нужно понятное рассказывать непонятно? Это же самое он слышал еще в первом классе от нарядного, красивого священника в блестящей темно-лиловой рясе, с бородой, как на иконе у Иисуса Христа, и с такими же большими синими глазами. Его звали отец Иннокентий, и он служил хотя только раннюю обедню, но в кафедральном соборе. От него пахло не как от этого, не вчерашними щами из старой капусты, а церковью и причастием. Маврику очень хотелось подсказать отцу Михаилу, как нужно говорить о боге, и он сказал вслух:
- Бог все знает, все видит, и от него ничего нельзя скрыть.
- Именно, отрок мой, - подтвердил законоучитель и погладил Маврика по голове.
Поощренному Маврику захотелось сказать о боге еще больше, и его голос зазвенел:
- Люди только думают, что можно обмануть бога, спрятать от него свои грехи, а как их спрячешь, когда с неба все видно и бог все помнит, все терпит, а потом, как придет конец его терпению, его милостям, он как возьмет камень да как трахнет им по голове грешника...
- Это, положим, все так, - остановил Маврика законоучитель, - но зачем трещать-то тебе, трещотка? Трещоток тоже не милует господь...
Маврик осекся, побледнел. Отец Михаил смягчил свои слова и сказал:
- На первый раз бог прощает трещоток и выскочек, если они, конечно, впредь не будут трещать, перебивать и выскакивать.
В классе прошел шумок. Послышался шепоток: "трещотка", "выскочка".
Маврик получил еще два новых прозвища, на этот раз данные ему священником. А он не Манефа-урядничиха, а отец Михаил, который не боится и самого протоиерея, потому что у него двоюродный брат архиерей. И если бы отец Михаил не гулял на свадьбах, на похоронах и на крестинах, если бы его не уводила пьяного под ручку кладбищенская просвирня, тогда бы его сделали протоиереем. Об этом знают школьники. Им известно, что он "плюет на всех с большой колокольни" и не боится опаздывать к обедне и служить ее "на скорую руку", так что и псаломщик за ним не успевает.
Маврик страшился возненавидеть отца Михаила, но не мог заставить себя считать его порядочным человеком. Об этом, как и обо всем, что произошло сегодня в школе, он рассказал тете Кате и бабушке.
Обе они плакали. Прикладывали серебряные полтинники к синякам на лице Маврика, чтобы они скорее прошли. А потом стали советоваться, как быть дальше.
Снова выручил Терентий Николаевич. Он сказал так:
- Катенька, Катерина Матвеевна, одно из двух. Ежели вы хотите пускать парня по барчуковой стезе, тогда нанимайте ему домовую учительницу, как у господ. А ежли он будет жить, как все, тогда стригите его под первый номер, обуйте его в сапоги, наденьте на него "обнакновенную одевку", и он не будет белым голубем в стае сизарей.
Примерно так же сказал тихий и разумный сосед Артемий Кулемин. Он хотя как бунтовщик и был "приведен к медведю" после пятого года, хотя и побывал в Сибири, но вернулся оттуда неузнаваемым.
Никто не знает, что ему тоже, как и Тихомирову, посчастливилось встретить того же доброго друга. Страна огромна, да дороги не столь часты. Вот и встречаются люди. До последних дней держат связь старые друзья. Хитра почтовая цензура, но на всякую хитрость находятся уловки.
Артемий Гаврилович Кулемин диктует письма жене, а она посылает их в Пермь прачке ночлежного дома Сухаревой. А Сухаревой диктует письма Иван Макарович, которые до того скучны и безрадостны, что всякий чиновник, читающий их, не доходит и до пятой строки. А Кулемин, Киршбаум и Матушкин по три, по четыре раза перечитывают их, не оставляя непонятным ни одного иносказания Бархатова о работе мильвенского подполья.
Кулемин давно признан умным и хорошим советчиком не только на своей улице, но и на заводе.
- Екатерина Матвеевна, - сказал он, - если по душам, то скажу так Манефа-урядничиха стоит хорошей пеньковой петли. Зря она родилась, простите на слове, бабой. Ей бы в самый раз быть палачом. Порола бы с оттяжкой и с удовольствием. Конец она свой найдет. А пока что надо ладить.
- Уж не на поклон ли идти к этой... - не договорила Екатерина Матвеевна, не найдя нужного слова.
- На поклон не на поклон, - сказал Кулемин, добродушно улыбаясь, опуская свои умные серые глаза, - а кость бросить надо. Сшейте ей что-нибудь в знак благодарности...
- За что?
- За материнскую заботу о вашем племяннике... Затравит ведь, - сказал Кулемин и перевел разговор на другое.
Очень обидно было Екатерине Матвеевне идти к Манефе, но в словах и в глазах Кулемина была правда. "Надо бросить кость".
Сапоги Маврику были куплены в сапожном ряду. Скроить, сшить "обнакновенную одевку" из чертовой кожи и для медлительной Екатерины Матвеевны было делом дня. Что же касается Манефы, ей было сказано так:
- Манефа Мокеевна, вы были разборчивой невестой, и я была разборчивой невестой. Вы не захотели выходить замуж, и я не захотела. Вам трудно живется, и мне нелегко.
И неожиданно для Екатерины Матвеевны Манефа прослезилась.
- Не хотела я обижать вашего мальчика, - вдруг перешла она сразу к делу, поняв, зачем пришла к ней эта степенная, всеми уважаемая Екатерина Зашеина, - да сатана во мне верх берет.
- Это и со мной случается, - покривила душой Екатерина Матвеевна. Не надо поддаваться ему, Манефа Мокеевна. Не надо, ну да не мне вас учить...
Екатерина Матвеевна без обиняков стала говорить о плохом осеннем пальто Манефы, о малом жаловании в церковноприходских школах и о том, что Маврик неусидчив и плохо пишет, что ему нужно терпеливо внушить, как важно научиться выводить буквы. А так как научить этому Маврика нелегко, поэтому Екатерина Матвеевна решила сшить терпеливейшей из терпеливых учительниц, Манефе Мокеевне, модное и солидное пальто, сукно которого давно уже куплено.
- Я стеснялась предложить это вам, Манефа Мокеевна, летом... Я не знала, какая вы простая и сердечная женщина... А теперь я вижу...
- И я ведь не знала, какая вы, Катенька, - сказала Манефа, проверяя по лицу Зашеиной, не оскорбляет ли ее употребление слова "Катенька" вместо полного имени с отчеством.
Но Екатерина Матвеевна постаралась не обратить внимание на это. Для Маврика она готова поступиться и не этим.
Был рассмотрен фасон, затем снята мерка и...
III
И положение Маврика в школе круто переменилось. Манефа не обладала и малой долей такта. Она велела классу встать, а затем объявила, указывая на Маврика:
- Кто это? Это внук Матвея Романовича Зашеина, которого знают и помнят ваши отцы и ваши деды за его добрые дела. И если кто-то из вас тронет хоть пальцем или, случаем, и не нарочно толкнет или обзовет его разными словами, потом пусть пеняет на себя. Сядьте. А ты, Байкалов, выйди к доске и повтори.
Манефа Мокеевна, взяв за плечо Байкалова, помогла ему выйти из-за парты. Помогла так, что драчливый ученик готов был взвыть от боли. Короткие сильные пальцы Манефы Мокеевны могли бы, сжавшись, покалечить плечо Байкалова. Но нажим был в половину силы. Хотя и этого было достаточно, чтобы Байкалов понял, что его может ожидать, если он снова посмеет ударить Толлина.
- Повтори, что я сказала, Байкалов!
И Байкалов стал повторять:
- Кто это? Это внук Матвея Романовича Зашеина, которого... которого...
- Которого знают и помнят, - властно подсказала Манефа Мокеевна, ваши отцы и ваши деды...
Байкалов повторял подсказываемое. И только после того, как он заучил слово в слово предупреждение учительницы, ему было позволено сесть за парту.
- А сейчас выньте тетрадки и пишите то, что я вам велю.
Началась диктовка. Байкалов не мог поднять руки.
- Сохнет, что ли, рука, Байкалов? Или, может быть, боится писать?
- Не знаю, - ответил Байкалов.
- Ну, коли не знаешь, возьми книжки, пойди домой и спроси у отца, что случилось с твоей рукой. Завтра тоже не приходи. Марш! А вы пишите... "Осень!.." Знак восклицания... "Осыпается... весь... наш... бедный..." Слово "бедный" пишется через букву "ять"... "весь... наш... бедный... сад". Точка.
Байкалов покинул притихший класс. Было слышно, как скрипели перья. Маврик, остриженный наголо, в шагреневых сапогах, в топорщащейся новой "одевке" из чертовой кожи, писал с трудом, пропуская буквы. Перо не слушалось. Руки дрожали. Ему стыдно было поднять глаза.
Что теперь будет с ним? Что будет теперь?
А было плохо. Совсем плохо.
Маврика никто больше не трогал. Но никто и не разговаривал с ним. Ему уступали дорогу. Подчеркнуто сторонились, чтобы "случаем" не задеть, не толкнуть его.
"Уж лучше бы били, - думал он. - Уж лучше бы и она давала новые прозвища, чем так защищать".
Маврик страшился, что так будет всегда, но этого не случилось. И самые драчливые, самые злопамятные ребята разглядели Маврика, и прозвища "трещотка", "болтушка", а потом и "Маврикий-врикий", оставаясь справедливыми, перестали звучать оскорбительно, а вскоре забылись, хотя Маврик по-прежнему болтал, трещал и врал. Но как "врал"!.. Даже Митька Байкалов как-то сказал: