Он был удобным объектом для насмешек, потому что слишком следил за своей речью и манерами. Легко смеяться над шрамами, если сам ни разу не был ранен.
Узнав о снятии ареста с нашего имущества, Ричардсон пришел в ярость и, чтобы хоть как-то выместить свою злобу, прислал нам громадный счет за обед, на который сам же нас пригласил. Разумеется, мы отказались платить, но увидев, что это грозит комиссару кучей неприятностей, решили уступить, хотя и пришлось расстаться с последними деньгами. Ричардсон, по-видимому, был грозою этого острова, и все его боялись. К нашему облегчению и ко всеобщему ликованию, несколько недель спустя он скоропостижно умер от пьянства, сердечной слабости и целого ряда других недугов, которые невозможно полностью перечислить. После его смерти мы вздохнули свободнее. Без него на острове стало как будто просторнее. Я думаю, что беда Ричардсона заключалась в том, что его обуревало честолюбие, а на острове негде было развернуться. Инагуа – забавный островок – в той или иной мере определял характер своих обитателей. Ричардсону не повезло, и в нем развились неприятные черты. Причину его высокомерного поведения за обедом нужно искать в какой-нибудь обиде, много лет назад нанесенной белым человеком. С тех пор он жаждал отмщения. Заставить двух белых буквально ерзать на стульях от смущения – для него не было мести слаще. И не важно, что мы были совсем другими белыми.
Теперь оставалось удовлетворить Дэксонов, и в конце концов нам это удалось, хотя старший из них, Дэвид, рассвирепел, узнав, что он лишается своей доли добычи. По наущению Ричардсона он подал нам счет на семьдесят пять фунтов стерлингов, но мы сочли, что это слишком много. Остров наложил свой отпечаток и на него. Всю жизнь Дэвид прожил на грани нищеты, копаясь в бесплодной земле, и призрак нежданного богатства нарушил его душевное равновесие. Он был в долгу у Ричардсона, и надежды расплатиться с ним пошли прахом. Мы не винили его, мы ему сочувствовали; в конце концов он утихомирился и получил за помощь сколько следовало.
Итак, мы поселились в хижине на берегу моря, стали островитянами.
Хотя в хижине было всего две комнаты, мы устроились очень удобно; в сущности, человеку и не нужно больше двух комнат. Одну мы отвели под спальню, другую – под лабораторию. Из двух длинных досок, также найденных на берегу, мы сделали лабораторный стол. Доски, покрытые водорослями и морскими желудями, служили приютом для целой компании тередо[18] и других морских животных, но они были еще крепки, и, очистив, мы пустили их в дело. После этого в продолжение многих дней подряд мы находили на полу лаборатории крохотных креветок и веслоногих рачков, которые ютились в щелях досок и выползли теперь на поиски таинственно исчезнувшей воды. Удивительно, как долго сохраняется в вещах запах моря. Ночью, сидя в шезлонге, снятом с парусника, я закрывал глаза, вдыхал аромат, исходивший от этих принесенных морем досок, и переносился за тысячу миль от острова: их запах – смутный запах мертвого камыша, болотной грязи и разлагающейся рыбы – напомнил мне о соляных болотах и равнинах в окрестностях Чесапикского залива.
В постройке нового дома есть что-то от первооснов человеческого существования, с этим связан некий инстинкт, восходящий к тому времени, когда примитивное двуногое существо, ища укрытия от стихий, заползало в пещеру и перегораживало вход палками. От сознания, что ему не грозят более холод, дождь и палящее солнце, человеку становится легче и покойнее на душе; он знает, что у него есть приют, где можно отдохнуть и собраться с силами, чтобы встретить грядущий день. Первый костер, разложенный на уступе неандертальского утеса, до сих пор горит в нашем очаге. И пещерный житель, который, устав на охоте, валился на шкуры в своей берлоге, – родной брат современному человеку, который, придя домой, ложится в кровать. Странная привычка спать на возвышении да минувшие с тех пор сотни тысячелетий – вот и вся разница между ними.
Я думаю, мне в какой-то степени знакомы чувства пещерного человека или, во всяком случае, я смею притязать на ближайшее родство с ним, потому что наше жилище было так похоже на его. Если бы не деревянный пол, наша хижина мало чем отличалась бы от голой пещеры. Первобытная природа подступала буквально к самому порогу. Ни ветер, ни даже снежный буран, бушующий у входа в жилище доисторического человека, не могли дать ощущения большей близости к стихиям, чем неумолчная панихида пассата, рвавшегося к нам сквозь ставни и свиставшего в пальмовых листьях, служивших крышей. Ночью звук становился как будто еще пронзительнее, и тогда казалось, что в темноте бушует яростная сила, вечно рвущаяся на запад.
Но как бы примитивна ни была наша хижина, она стала для нас настоящим домом. Из кучи вещей, сложенных у двери, мы выбрали самое необходимое: керосиновую лампу, две койки, одеяла, книги, писчую бумагу, инструменты и табак. Прочее накрыли парусиной и оставили на месте. Когда после долгих скитаний по берегу или в джунглях перед нами в последних лучах вечернего солнца появлялись белые стены нашей хижины, из груди у нас вырывался вздох облегчения. Здесь была долгожданная прохлада, отдых для уставших ног, пища для пустых желудков. Должно быть, с таким же облегчением вздыхал дикарь, увидев черную дыру своей пещеры.
Как только мы устроились, я вспомнил об одной очень неприятной обязанности. Нужно было написать письма тем, кто помогал нам, и объяснить им, что мы потерпели неудачу. Я со дня на день откладывал это дело, оправдываясь перед собой тем, что письмо все равно не с кем отослать. Но в одно прекрасное утро с севера из-за горизонта показался парус. Это была шхуна, заходившая на остров на несколько часов раз в полмесяца. Рейсами этой шхуны да редкими визитами кораблей голландской пароходной компании или случайных яхт ограничивались связи Инагуа с внешним миром. С упавшим сердцем я уселся на стул и застучал по клавишам ржавой пишущей машинки.
Трудно было сознаться в неудаче, но еще труднее признать, что ей нет оправдания. Только крайним утомлением после шторма можно объяснить то, что мы отказались от несения вахты, когда легли в дрейф у незнакомых берегов. Что я мог сказать в свое оправдание? Я описал все как можно проще. В тот вечер, когда ушла шхуна, меня охватило глубокое уныние, почти депрессия, которую я не мог преодолеть. Даже прибой, эхом отдававшийся от стен хижины, нагонял на меня тоску. Но еще хуже мне стало несколько недель спустя, когда я провожал