Я так ясно представила, как Базоркин смотрит на меня, что мне стало зябко, я засмеялась, побежала через наш стадион — огромный, вытоптанный пустырь со столбами для волейбольной сетки. В противоположном конце этого пустыря чернел штабель бревен.
Я обошла этот штабель и увидела за ним Варю и Андрея. Они сидели на бревнах и целовались.
Трудно сказать, что я испытала, когда увидела их. Я не возмутилась и не о Варе подумала, которая покорно приникла к Андрею — во всей ее фигуре, в руках, лежащих у него на плечах, было что-то незнакомое мне, что-то не детское, женское уже. Сказать, что я испытала страх, было бы неверно, — не страх я испытала, а сожаление о себе самой, грустное удивление, что я уже не так молода, как мне казалось: ведь мне недавно исполнилось сорок. Уже сорок, уже полжизни прожито, если не две ее трети. Варька росла, а я не старела с ней, мы были, как мне казалось, будто подруги, особенно последние годы, когда из несмышленыша, вопрошающего «почему, как, зачем», она превратилась в девушку со своими воззрениями на жизнь и людей. Я не возмутилась, что моя дочь целуется так откровенно с каким-то парнем, среди бела дня, почти на глазах у людей, нет, я словно ощутила боль утраты. Может быть, сгоряча я и рассердилась бы, погнала бы ее домой, если бы не вспомнила, как сама целовалась в тупичке нашего московского двора с Зямой Гинзбургом. Мне тогда не было шестнадцати, я думала, что влюблена в него на всю жизнь. Но скоро Зяма уехал с родителями в другой город, и я забыла о нем через несколько дней. В том же тупичке я целовалась потом с Сашей Андреевым, но и его разлюбила за летние каникулы, чтобы уж через несколько лет полюбить по-настоящему человека, которого мне не нужно было любить. Я целовалась с Зямой и Сашей, мне было приятно с ними целоваться и не стыдно, но потом, когда я шла домой, я уже не о них думала, а об отце, потому что чувствовала себя виноватой именно перед ним. Чтобы он не догадался о моей вине перед ним, я старалась быть и добрее и ласковее. Не потому ли и Варя последнее время изменилась, стала уступчивее, нежнее, хотя я, может быть, и не замечала этого, а поняла только сейчас.
Я лишь на мгновение приостановилась, увидев их, и прошла мимо, отвернувшись, не сказав ни слова. Краем глаза я видела, как они отпрянули друг от друга.
Варя догнала меня.
— Не сердись, мама.
Я пожала плечами.
— Я знаю, ты думаешь обо мне плохо. Не думай. Я люблю его. Очень.
— Тебе семнадцать лет.
— Восемнадцать! Но я люблю его.
— Я это слышала. Я только боюсь, чтобы ты не наделала глупостей. Вот чего я боюсь.
Она покраснела.
— Какие глупости? Не надо так…
И я испугалась, глядя в ее полные слез глаза: будь осторожнее, мать, не наследи там, где, может быть, чисто и возвышенно.
— Я верю тебе. Будь гордой, девочка.
— Но и искренней надо быть, мама!
— Надо, — вздохнув, сказала я и почувствовала, что мне хочется плакать. Мы прошли пустырь, я оглянулась. Андрей стоял, смотрел нам вслед.
— Я совсем его не знаю.
— Он хороший, мама.
— Возможно.
— Он очень хороший.
— Мне не хотелось бы, чтобы у тебя были от меня секреты.
— Хорошо.
— Что «хорошо»?
— Не будет секретов.
— Господи, что ты еще хочешь сказать? — Я остановилась, смотря в ее странное, будто затвердевшее, лицо.
— Чего ты испугалась? Ничего.
— Нет. Ты хотела что-то сказать. Что?
— Ничего.
— Говори, что еще случилось?
Она опустила голову.
— Я знаю, мой отец жив. Давно знаю. Я ведь к нему ездила. А тебя обманула.
Чего угодно я ожидала, но не этого. Он умер. Он действительно давно умер для меня. И если я иногда вспоминала о нем, то уже без всякого чувства, как о мимолетном каком-то знакомом, которого давно нет в живых. И все же я испугалась, потому что совсем не хотела, чтобы этот человек снова как-то вошел в мою жизнь, и не только в мою, а в жизнь моей дочери.
— Как ты узнала о нем? — только и смогла я спросить.
— А помнишь «Огонек» с его портретом? Ты тете Ане его показывала.
— Это она сказала?
— Ну да! Она скажет. Надо было тише шептаться. Я подслушала, у меня уши есть. Впрочем, что ж ты думала, я никогда не узнаю? Но ты должна была сама мне сказать, сама… Почему ты сама не рассказала, почему? — с отчаянием спросила она. И я подумала: «В самом деле, почему?»
— Я хотела рассказать… со временем. Когда-нибудь потом.
— Почему «потом»?
— Не знаю. Ждала, наверно, когда подрастешь, чтобы смогла все понять.
— А ведь так просто, мама, было сказать: «Он плохой человек, он бросил нас», — и я бы все поняла, мама. Честное слово. Так просто.
— Нет, не очень просто.
— Просто. И я не думала бы о нем и никуда бы не ездила.
— Ты жалеешь, что ездила? — Я постаралась спокойно, как можно спокойнее спросить это, а сердце мое замерло.
— Не знаю, — сказала она. — Наверно.
— Почему «наверно»?
Она не ответила, спросила:
— Ты любила его?
Я боялась заплакать. Я прикусила губу. Но Варя смотрела на меня, и я сказала:
— Да.
— Он знал, что я родилась?
— Нет, — сказала я. — Не знал.
— Почему, мама?
— Я боялась его… Ну ладно, иди. Иди.
Но она не уходила, и тогда ушла я. Я обогнула забор, ограждающий стадион, остановилась, прислонившись к теплым, нагретым солнцем доскам. «Он умер, умер, умер», — твердила я, зажмурившись, боясь самой себя.
— Мама!
Я открыла глаза. Варя испуганно смотрела на меня.
— Ну?
— Что с тобой?
— Ничего, — ответила я и удивилась: в самом деле, что со мной, что меня так взволновало? — Не знаю, девочка, — я засмеялась, — честное слово, не знаю.
Бог мой, как она похожа на него, и, чем старше становится, тем все больше делается похожей на него. Я притянула ее к себе, поцеловала в голову, в жесткие ее волосы. Они пахли ею, но тоже были его.
— Ты не сердишься?
— Ну как сказать… в общем, нет. — Я снова поцеловала ее и ушла.
Но никуда мне не хотелось идти. Никуда. И думать ни о чем не хотелось. Я волочила тяжелые ноги, а мне сесть хотелось и забыться. Забыться! Зачем Варя вызвала из небытия этот дух, зачем я давно не сказала ей правду? Я боюсь его. Я не хочу, чтобы он снова вошел в нашу жизнь. Но он уже вошел.
Я дотащилась до дому, но к Ане не пошла, села на порог. Однако Аня услышала и крикнула:
— Зинаида, это ты?
Я вздохнула, поднялась.
— Где ты была? Где? — закричала Аня, едва я вошла в комнату.
Я терпеть ее не могу в минуты, когда у нее начинается истерика: ведь это на целый день. Обычно я стараюсь шутить или лебезить возле ее кровати, но сейчас не могла ни шутить, ни умасливать ее. — Это жестоко, я жду тебя. Я извелась совсем.
— Прости, — сказала я, — я была у Олега.
— У Олега? А я… я. Как ты посмела так пропасть? Ведь я получила письмо! Знаешь и не идешь…
— Какое письмо? Я ничего не знаю.
— Врешь! Я Варьку посылала, она твоей санитарке сказала…
У нее дергался глаз, и вся она дрожала, почти с ненавистью смотря на меня. Я всегда находила какие-то слова в такие минуты, чтобы хоть чуть-чуть успокоить ее, но сейчас не могла. Не было у меня никаких слов, и чувств будто не было никаких. Мне самой нужны были ободряющие слова.
— Я не вру, я ничего не знала. Что случилось?
— Ничего не случилось. Пустяк случился, до которого тебе и дела нет. Моя работа попала к академику Никандрову, вот что случилось. Как раз к такому, против кого я и пишу. Слова доброго он мне не написал. Одна ругань. Вот что случилось. Вот! Ты слышишь?
— Слышу, — ответила я.
В другое время это известие расстроило бы меня. Не меньше, чем она сама, я верила в ее труд, я знала, как он выстрадан всей ее нелегкой жизнью, но сейчас я жила другим.
— Я устала, устала, — с отчаянием крикнула Анна, — не могу больше, не могу!
— Успокойся, все хорошо будет. Надо бороться.
Я положила руку на ее голову, но она дернулась от меня.
— «Будет, будет». Не тверди как попугай. Мне надоело ждать… С чем бороться, с кем? Со смертью? Тебе хорошо рассуждать, махнула хвостом — и к этому своему… Только о себе и думаешь…
Я не выдержала:
— Да, да, мне хорошо. Я только о себе думаю. Я дерево, я камень. У меня нет ни чувств, ничего!
— Не кричи! Ты не смеешь кричать на меня! Не нужно мне твое благодеяние — я в больницу вернусь. Я на помойке сгнию. Знаю: никому не нужна. И мне никто не нужен.
— Замолчи!
— Ничего мне не нужно. И эта писанина… вот… вот. — Она схватила листы своей работы, стала рвать их. Я выхватила из ее рук папку, начала собирать с пола смятые страницы, и расплакалась, и бросила папку ей на кровать.
— На, рви… Все рви. Делай что хочешь.
Я рыдала, прислонясь к косяку двери. Я никогда так не плакала, всхлипывая, воя, рыдания выворачивали меня. Я не могла, не хотела успокоиться.