Мне нравилось ей писать и получать её письма. К примеру, я нашёл письмо в кармане своего, протектора Исландии, истрепанного кителя. Китель я носил не для того, чтобы отличаться от остальных: у меня не было никакой другой одежды после насильственного возвращения из Рейкьявика в Лондон, так как я был вынужден заложить одежду у ростовщика Степни — только таким образом мне удавалось оплачивать зловонную комнатушку в «Спред Игл». Но мундир… с ним я не смог расстаться. Почему-почему… Просто так бывает и всё. Или не бывает.
Восемнадцатилетняя Мари Филиппина Фрейзер. Нас познакомил в Лондоне сэр Джозеф Бэнкс. Да, я просил её руки. Естественно, я не ожидал, что её отец, джентльмен, человек благородный и учёный, прославленный создатель математических инструментов, выдаст её, молоденького ангелочка, чистого и благочестивого, за меня, грубого и неотёсанного моряка, познавшего все прелести флота, вонючих камбузов и издевательств, более того, я был уверен, что он заставит заплатить меня за такую дерзость. Вручить девочку, целомудренную и невинную, какой-то грязной свинье, похотливо алчущей лишить ее девственности с согласия Короля и Пресвятой Матери-Церкви, — это же насилие, бесчестие, надругательство родителей над собственной дочерью, попытка избавиться от неё. Они всю жизнь держали её, нетронутый и прекрасный цветок, взаперти для того, чтобы отдать за человека на порядок более гнусного, чем те, кто составляет списки проституток из Ковент-Гарден.
Грязь, вонь подмышек, затхлость сердца… Терпкие секреции пота, кислота во рту… Утренний поцелуй после разлуки на ночь… Стыд. Я знаю, Мария, то есть Мари, не испытывала ни страха, ни отвращения, её не пугала цена любви — тоска, тревоги, непристойность, ведь для неё любить означало всё сразу: желать, стареть, увядать и умирать вместе, ворочаться в постели бессонными часами после многих ночей, проведённых вдалеке друг от друга — и всё равно быть единой плотью, изношенной и разложившейся, но непреходящей в славе своей.
Конечно, ведь тогда… теперь не… Разве можно сделать выбор между любовью и желанием близости с женщиной, которое испытывает возвращающийся после плавания моряк, подавленный одиночеством? Все знают их тайну: мерзость, разделяемая с самим собой, лучше попытки быть счастливыми вдвоём. Мари в комнате, но я не открою дверь и не войду, я бесшумно удалюсь. Никто не услышит моих шагов. Убежать. Отречься.
Я уехал на следующее утро. Я не смог бы смотреть ей в глаза после того, как убрал руку с ручки двери её дома: я оставил ей письмо. Представляю себе её лицо, когда она читает мою записку: расширенные глаза полены, издалека замечающей неизбежность катастрофы, Эвридика, которая видит Орфея в тот момент, когда он, не удержавшись, решает обернуться и тем самым обречь её на вечную пустоту. Мне нравится эта репродукция. Оригинал находится в Морском музее в Портсмуте. Взгляд Эвридики тоскливо смиряется с близким кораблекрушением. Кто знает, кто отправил мне это письмо? И почему? Должно быть, этот кто-то хочет заставить меня вспоминать и страдать…
14
«Гость мой, почто за стеной городской пребывали так долго Вы понапрасну?[32]». Вам, товарищ, то есть профессор, Блашич легко говорить, Вы даже шутите перед тем, как отправить меня на верную смерть. Я Вам рассказал о Марии, о нашей с ней встрече тогда, во Фьюме, одним летним днем. Это было пыльное, отдающее смолой лето, жар по капле стекал с подёрнутого дымкой небесного полотна и плавился, точно битум заасфальтированных улиц. Я только что приплыл из Австралии и шёл вдоль набережной, осматриваясь вокруг и пытаясь разглядеть что-либо в лучах матового солнца, напоминавшего мутный круг в обрамлении подслеповатого неба. Я видел пришвартованные напротив тяжеловесных эклектичных зданий корабли, серые от соли и грязи дома грустно смотрели в даль беспредельного моря. Я не знал, куда мне идти. Мария заметила, что я колеблюсь, и подсказала дорогу до улицы Ангебен.
И она улыбнулась мне: её улыбка была мощнее фатума, сильнее самой судьбы. Я добрался до нужного мне места, но всё продолжал таять от теплоты её улыбки: белая маргаритка раскрылась на блеклом, выцветшем лугу. «Гость мой, почто за стеной городской пребывали так долго Вы понапрасну?» — дразнил меня Блашич, декламируя переделанные строфы его обожаемой «Аргонавтики». Он говорил мне: «Торе, в стихах и поэмах Ясону или Улиссу, чей бы ни был черед, всегда везёт. Когда море вышвыривает его на заброшенный или враждебный берег, он всегда находит там либо Навсикаю, либо Иссипилу, либо Медею. Ясон был в растерянности, когда прибыл на Лемнос, он не знает, как быть и куда податься, и именно Иссипила, краснея, обращает к нему пылкие речи и уводит его во дворец, — так же, как Мария привела тебя на улицу, как она там называлась? Ах да, Ангебен. Кто знает, какое она носит название сегодня. Возможно, если ты теперь вернёшься во Фьюме, то опять встретишь ненароком свою Марию, потому что вновь появишься на набережной с абсолютно потерянным лицом. Она будет прекрасной матерью, а прекрасная мать и хозяйка, согласно завету Ленина, стоит больше народного комиссара. Представить бы, как она будет тебе улыбаться, твоя Мария, как она тебя примет. «Но если хочешь ты здесь обитать и тебе это по сердцу будет, — власть ты получишь Фоанта, отца моего, и я мыслю, что не осудишь ты здешней земли. Ведь она плодородней всех островов, сколько их ни рассеяно в море Эгейском»[33].
Нет-нет, я не бросил её и не сбежал. Не знаю, кто мне навязывает трусливую байку о бегстве, я постоянно слышу противный, ненавистный голос, якобы он принадлежит мне, он пытается подделать мою жизнь. Если бы я мог заставить его замолчать… Это, случайно, не Вы, доктор? А что? Вы вполне можете быть чревовещателем, который высасывает из меня мою историю и приспосабливает её под себя. У Вас великолепно получается заставлять других говорить то, что Вы хотите услышать, так хорошо, что люди этого даже не замечают. Такая полицейская уловка: они говорят, ты повторяешь. Они записывают так, как нужно им, печатают экземпляр на машинке, который ты ничтоже сумняшеся сначала подписываешь, а затем внезапно обнаруживаешь, что слова эти произнесены твоими губами…
Я не удрал. Да и как могла прийти мне столь абсурдная мысль, после всего, что мы прошли вместе с Марией, все бухты, где мы окунались в воду: Ичичи, Ика, Лаурана, Кварнеро, Црес, Канидоле, Леврера, Сан Пьетро ин Немби. Помню пляж Михолашики: аромат шалфея, мирта, сосны, огонь олеандров, безостановочное стрекотание цикад, переливающиеся, как море, часы, искры лета, ярость страсти, неопалимая купина любви. В Ориуле огромные коричнево-золотистые пауки сплетают свои безразмерные, объемные паутины: они хрупки, но бессмертны. Мария вновь и вновь выходит из воды. На песке остаётся след её ступни. Его смывает прибойной волной.
В 1932-м я только-только вернулся в Европу — из Австралии меня изгнали за участие с Франком Карманьолой и Томом Савиане в манифестации против консула Италии в Таунсвилле: как Марио Мелано, так и его приспешникам тогда от нас досталось на орехи, после чего австралийское правительство прикрыло обе наших газеты, «Ла Рискосса» и «Л'Авангуардия Либертария[34]», и выслало некоторых из нас (в том числе меня) из страны — вот так я вернулся. Высадка произошла во Фьюме, где двоюродная сестра моего отца приютила меня на некоторое время в своём доме на улице Ангебен. Когда мы, монфальконцы, вернулись туда в 1947, эта улица носила уже другое название: Загребачка улица. Дом моей тётки оказался пуст и разграблен, да это был уже и не её дом: её выгнали, вместе с тысячами итальянцев из Истрии и Далмации она попала в Триест — сначала жила в лагере для беженцев на Силосе, где — кто бы мог такое вообразить? — после множества крушений оказался и я.
С Марией я на некоторое время почувствовал себя дома. Но от предложения Партии отправиться в Турин я отказаться не смог: там нужно было реорганизовать ячейку, занимавшуюся распространением партийной идеологии в школах, налаживанием контактов в преподавательской среде. Меня не испугали аресты, изрядно её потрепавшие. Я уехал в Турин, потому что не мог продолжать любить Марию, зная, что смалодушничал перед важным для Партии делом. Сердцем я понимал, что призван защищать присутствующее на моей земле славянское население: словенцев и хорватов притесняли фашисты и на них косо поглядывали обычные итальянцы — антифашисты, полные предрассудков, но Партия рассудила по-своему. Я должен был уехать, потому что моё имя в Триесте было слишком известно.
Должности в «Сидарме» меня лишили после первого задержания за антифашистскую деятельность. Итак, Турин. Любовь не способна жить в рабстве: как собственном, так и ближних. Мария думала и чувствовала так же, как я, более того, это она меня научила любить, именно в её объятиях я стал мужчиной. Я не мог целовать её улыбку и гнуть спину одновременно. Я отправился в путь с тяжёлым, но свободным сердцем. Я осознавал, что неизвестно, когда в следующий раз мы вместе ляжем в постель, может быть, никогда. Однако нельзя бояться ни за собственное тело, ни за тело любимой, после бесчисленных, самозабвенно отданных друг другу ночей, плоть от плоти едина. Ощущая полноту любви, можно от нее отречься ради славной битвы.