— Примите мои сочувствия… — выдавил Скарута умолкнувшему Клемму.
— Но затем, — будто из оцепенения вышел тот, — происходит следующее. Не успел я переварить эту страшную новость, как ко мне приходит подруга жены и предлагает себя взамен — душу свою невинную, тело свое девичье… («Достоевского начитался, мерзавец!») И я… я… Принял — стыжусь! — эту жертву!..
Скарута слушал, и мысль его металась: зачем? Зачем сидящий напротив него человек в форме офицера германских Вооруженных сил рассказывает эту неправдоподобную историю, якобы с ним случившуюся? Зачем будто в пьяном русском угаре посвящает постороннего, случайного даже человека в то, что должен знать только один он и знание это нести в себе? Почему выбрал в конфиденты именно его, майора не просто военной разведки, а контрразведки? И ведет себя за столом этот шпион нагло, раздражающе по-русски, вотвот перед глотком водки патетически вздохнет: «Дай Бог, чтоб не последняя…» Подлец! И бубнит, бубнит о загубленной девичьей чести, о злом роке, еще о чем-то, — тут сразу и откровения Свидригайлова, и стенания Ставрогина. Достоевщина! Дурная причем! Толстого читать надо!
Компания отпускников ввалилась, прервав доверительную беседу в уже неукромном месте. Расплатились, поднялись, расстались — и только в квартире Скарута дал волю себе, разразившись яростным матом. Над ним дурачился этот Клемм, провоцировал на что-то! Но на что? Так или иначе, но русский шпион средь бела дня учинил ему допрос, и Скарута молчанием своим, глазами, жестами выдал какую-то служебную тайну! Неслыханная наглость! Большевистский агент, находясь в глубоком немецком тылу, без всякого оружия или принуждения допрашивает офицера германской военной разведки и получает от него ценнейшую информацию! На него набрасывает сеть, гонит его в какую-то западню! Эта идиотская история с неудавшейся женитьбой — не вымысел, произошла она, возможно, с самим Клеммом, который напачкал где-то и проверил сейчас, идут ли по следу его. Значит, она, женитьба, могла стать известной ему, Скаруте! Каким образом? Из каких источников?
Весь вечер метался он по квартире, вспоминал каждое слово, каждый жест и каждый взгляд шпиона, и успокоение пришло, когда осозналось: завтра-то — Клемма уже не будет! Его убьют сразу после покушения — или сам покончит с собою. А останется живым — так он, Скарута, пришьет его: слишком о многом осведомлен капитан Клемм, из него могут выжать то, что им, Скарутой, утаено от начальства.
21
Настал наконец этот день, для города и его окрестностей такой же исторический, как Бородино, как Сталинград, как выстрел в Сараеве. Задумчивое сентябрьское утро, не спешащее переходить в полдень, высокое, как предназначение воина, небо, и глубина его не измеряется ни одним облачком. Щемящая радость накатила на Скаруту — из далекого и прекрасного прошлого: предновогодние дни, когда родители и слуги наряжали в зале елку, не подпуская к ней детей, и в ожидании скорых сюрпризов наехавшие со всей округи мальчики и девочки по очереди льнули к замочной скважине; немецкая и русская речь детворы по всему имению, и кто бы мог подумать, что через два года, через год обе нации ввяжутся в драку с реками крови. Между взрослыми и мелюзгой — Соня, родное до боли существо, сестра, пошедшая, как выразился студент-чекист при допросе Витеньки Скаруты, по стопам отца, то есть была тоже расстреляна. Так называемое проклятое либидо уже обволакивало, подзуживало; в какой-то предпраздничный вечер к нему в детскую Соня положила спать девочку из немецкой родни. Проснулся он от лунного сияния за окном, девочка тоже пробудилась, шепотом говорили о чем-то, потом он попросил ее показать ножку, и юная немочка отбросила одеяло; ножка под луной казалась осыпанной золотой пылью. Двадцать с чем-то лет спустя мать послала его в министерство финансов по каким-то делам, на Вильгельмштрассе столкнулся он с бременской студенткой, от волос которой повеяло золотом детства, пригласил ее в «Кайзерхоф», и она, хохотушка, предвидя уже, что будет дальше, не могла выдавить из себя слова отказа, сидела оглушенная и немая, предчувствуя уже и церковь, и муки первых родов, и, наверное, войну…
Ни облачка на небе, бескрайняя синь, отразившая в себе Балтийское море, густую голубизну елей и сосен, обступавших дом, в котором поздно проснулся скромный германский труженик Фридрих Вислени. Позавтракал, отстраненно выслушал берлинскую сводку. Все его дела на этой земле завершены, так стоит ли вникать в тоскливую белиберду министра пропаганды, у которого он перенял жесты. Однако выслушать ассистентов надо, и те напомнили: до самолета — два с половиною часа, все нужные приготовления сделаны. Прислушался: старый дом поскрипывает, окно открыто, робкий гул хвойной гряды что-то напоминает, что-то навевает…
Тишина и в квартире Скаруты, из окна видны горожане, еще не ведающие, что ждет их завтра.
Дверь хлопнула на гулкой лестничной площадке, капитан Клемм, посланный судьбой, чтоб на два-три дня раньше срока кончилась война, выскочил на улицу, махнул рукой извозчику и покатил куда-то. Наверное, к связнице, которую по просьбе Скаруты выследили, довели до дома ее в Берестянах. Но скорее всего помчался Клемм к многооконному дому напротив «Бристоля». К каждой двери там не приставишь автоматчика, летящую в Вислени гранату не перехватишь, во двор бывшей гостиницы машина Вислени не въедет, остановится у подъезда — и тут-то как из-под земли выскочит веселеньким чертом этот вездесущий капитан Клемм. Действуйте, капитан, дерзайте, на вас смотрит вся Европа, измученная войной и страждущая мира.
Кофе, сигарета, бритье; мягкий, мечтательный полдень, воздух…
Тугой воздух врывался в «опель-адмирал» Фридриха Вислени, ветер и запахи моря взывали к смирению перед вечностью. Что люди, что судьбы их перед ширью и глубиною вод, царствовавших на Земле во много раз дольше, чем суша, на которую выползли миллионы лет назад водоросли, ставшие папоротниками, гадами, птицами, животными, и что сейчас эти миллионы, раз уже 14.10 и счет жизни пошел на минуты. Однако, однако…
Однако: самолет-то — не личный Вождя, как предполагалось еще вчера. Вожди — что тот, что этот — имеют обыкновение особые милости оказывать тем, кого они приговорили к смерти, это даже более чем традиция, началу которой положил Иудин поцелуй, все гораздо сложнее: на смерть отправляют любимцев, точнее — любимчиков, и по языческому обряду они должны уходить в мир теней без ненависти к убийцам, по возможности с женами, слугами и знаками почитания. Неужели казнь отложена? К чему бы это?..
Неслышный вздох облегчения…Нет, все в норме: на аэродроме никого из военных и гражданских чинов, никто не захотел проводить лучшего Друга Вождя в последний путь — в соответствии с германороссийским этикетом. Пилот представился — ветеран, из авиадивизии «Кондор»; улыбка естественная, белозубая, выговор саксонский. Долго гонял моторы на земле, самолет прокатывался и замирал, готовясь к прыжку под облачко, единственное на небе, приползшее с юга, — уж не из того ли города, где сейчас ждут его?..
Ждали. Все ждали. Едва самолет с Фридрихом Вислени оторвался от бетона кенигсбергского аэродрома, как вернулся Клемм — и не в коляске, а за рулем Бахольцева «майбаха». Въехал во двор, что-то сказал часовому — видимо, приказал охранять машину. Еще бы, еще бы — надеется благополучно унести ноги, готовится в дальнюю дорогу, заправился бензином. Учитывает, стервец, время, сейчас отдохнет перед акцией, все у него рассчитано по минутам…
Капитан Клемм легко взбежал по лестнице на этаж, и Скарута глянул на часы — самолет Вислени шел на посадку в Ганцевичах. Можно, пожалуй, немного отдохнуть. Еще раз кофе, сигареты «Мемфис», настоящие египетские, от тестя, скоро сорокалетие, которое придется встречать наедине с собой, для чего и французский коньяк, и эти сигареты, дымок их напомнит о «Кайзерхофе», о бременской студентке. Вообще же, сейчас — хорошую бы порцию жаркого, с завтрака прошло уже почти шесть часов, уже ровно половина седьмого, Вислени сидит с офицерами в штабной столовой и нахваливает консервированные бобы с соевой подливкой. А капитан Клемм даже шорохом не обнаруживает себя, притворяется спящим котом, позволяя мышке своевольничать, резвиться до 23.30…
Полковник Ламла счел нужным восхвалить высокого гостя за его чуткое внимание к быту военнослужащих, но осторожности ради начал со славословий в честь Вождя — и почти одновременно зазвенел колокольчик у двери, смолк и вновь наполнил квартиру тревожным предчувствием, потому что послышались торопливые шаги спускающегося по лестнице человека. Скарута на цыпочках приблизился к двери, в руке — пистолет. Почти не дыша, вслушивался и гадал: уж не подвешено ли снаружи что-нибудь взрывное? Подскочил к окну: нет, из дома никто не вышел, хорошо просматривались машины во дворе и у подъезда, «майбах» как стоял, так и стоит. А уже — 18.40…