— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду.
— Вы ведь не из тех, кто умеет притворяться, верно? Все, что вы наплели Абдулле, — восхитительная небылица. Ваши изысканные манеры, застенчивый лепет благовоспитанной сеньориты и еще кое-какие мелочи заставляют усомниться в вашем рассказе. Не похоже, чтобы у вас была тяжелая жизнь, и тем не менее…
— Тяжелее, чем вы думаете, — резко обрывает она и тут же смущается, а спустя несколько секунд выдавливает из себя вежливую улыбку, столь же презрительную, сколь и невеселую.
— Значит, там, в лавке, вы не поверили ни одному моему слову? Ну что ж, вы правы, это была всего лишь выдумка, но если вы хотите знать правду, я вам ее расскажу.
Она наклоняется вперед и впивается взглядом в необычно блестящие глаза Керригэна.
— На самом деле я опасная женщина, — произносит она с издевкой, словно хочет заставить его поверить, что шутит, — я убила двух человек, выступала против властей, и теперь меня ищут. Эта версия вам нравится больше, чем сказка о беззащитной девочке?
— Вы опять преувеличиваете. Человек, совершивший столько преступле-е-ений, — говорит Керригэн, намеренно растягивая последнее слово, — без малейших колебаний отдал бы в залог кольцо, даже обручальное. Впрочем, мне все равно, — он пожимает плечами, — да и вам ни к чему быть на самом деле беззащитной.
— Откуда вы знаете, что это обручальное кольцо?
— Я журналист, и мне платят именно за наблюдательность. Если вы хотите, чтобы я вам помог, придется выложить все до конца.
— Один человек меня шантажирует. Пока это все, что я могу сказать. Конечно, я не имею права просить, чтобы вы мне поверили, но я все-таки прошу. Я тоже навела о вас справки, сеньор Керригэн. Вы не такой циник, каким иногда хотите казаться. Вы пользуетесь уважением, имеете достаточно средств и связей с нужными людьми, вас не так-то легко запугать. По воле случая вы оказались на моем пути, — глаза беспокойно бегают, будто ей стоит значительных усилий подобрать нужные слова, а голос слегка дрожит, — у меня нет друзей в Танжере, и я нуждаюсь в вашей помощи.
Керригэн задерживает дыхание, а потом, подняв брови, сильно выдыхает сквозь сжатые губы — на его языке жестов это означает, что сказанное если не убеждает окончательно, то по крайней мере внушает надежду добраться до истины.
— Пожалуй, я не прочь помочь вам, однако я мало что смогу сделать, если не знаю, о чем речь, поэтому командовать придется вам.
— До субботы я должна отдать определенную сумму денег, а не то…
— А не то что? — Керригэн не дает ей договорить.
Эльса отрешенно закрывает глаза.
— Я так устала, — первый раз действительно искренно говорит она. — От всего устала: от себя, от ожидания, от мыслей о том, что я должна делать и чего не должна, — и не поднимая век, она обхватывает голову руками.
— Вот теперь я вижу, что вы действительно опасны, — тихо бормочет Керригэн, мягко отводя упавшую ей на лоб прядь волос.
Эльса открывает глаза и слегка поводит ими, словно уклоняясь от взгляда Керригэна, не безуспешно. Солнце по-прежнему безжалостно обстреливает город, на фруктовом рынке — обычная полуденная суматоха, из какого-то ящика доносится стрекотание пленных сверчков.
Керригэн достает из кармана карточку, на которой крупным типографским шрифтом напечатан его адрес, вкладывает кусочек картона в руку женщины и намеренно задерживает ее кисть в своей.
— Если захотите поговорить, найдете меня здесь, — опять равнодушно произносит он.
На горизонте громоздятся взвихренные облака. Корреспондент London Times, шаря в кармане брюк в поисках спичек, обходит поставленные по кругу столы. Вдали, в трех разных частях города, слышно пение муэдзинов. Он лениво бредет, устремив взгляд в землю. Наверное, он слишком стар и слишком устал, чтобы заново учиться любить.
XIII
Солнце уже спустилось, и весь берег до мыса Эспартель потемнел. Время словно замерло над городом, только тени все удлиняются и удлиняются. Вечерние запахи недвижно висят в воздухе, насыщенном сыростью и какими-то другими, более тонкими ароматами. Наступающая ночь уже рассылает гонцов по всем уголкам медины. Редкие фонари косо освещают фасады, отбрасывая призрачные блики на выступы крыш. Сумерки опускаются на площадь, в кафе почти никого нет, на улицах изредка мелькают джильбабы, да одинокий торговец горячим рисом сидит под навесом. В Танжере дождь.
Эльса Кинтана быстро идет, прижимаясь к стенам, оглядываясь на далекие закутанные фигуры, которые бесшумно скользят сквозь тьму, засунув руки в обшлага кафтанов. Безголосый, лишенный привычного гвалта торговцев и животных, ударов молота по углям, поскрипывания гончарных кругов и заунывного пения, в котором вечно звучит мольба, город кажется ей совсем иным. Только глухой монотонный стук капель по камням, будто камни тоже о чем-то молят. Ее дрожащее тело сковано чарами зимней ночи. Она думает о том человеке, английском журналисте, с которым познакомилась утром в лавке. Есть в нем что-то успокаивающее, правда, она точно не знает что: может быть, глаза, или то, как он смотрит, когда говорит, приподнимая прямые брови… Похоже, он не из тех, с кем легко, однако в его скупых жестах и преувеличенно мужской суровости, раздражающей и притягательной одновременно, чувствуется надежность. Она пытается подбодрить себя, найти какие-то доводы, знаки, символы, которые укрепили бы ее в принятом решении. В любом случае у нее нет другого выбора.
Вот и дом 7 по улице Кретьен. Эльса Кинтана отряхивает мокрые волосы, робко оглядывается; комната слабо освещена стоящей сбоку лампой с голубым абажуром. В ожидании хозяина она осматривает жилище: карта на стене, гора несвежих рубашек за приоткрытой дверцей шкафа, поднос с грязными тарелками и приборами на столе, груда газет у изголовья кровати. Из коридора, явно удивленный, входит Филип Керригэн:
— Извините за беспорядок, не ожидал, что вы придете прямо сегодня.
— Я долго думала о том, что вы сказали утром, — медленно произносит она, словно измеряя словами расстояние между ними и не очень представляя, осталась ли у нее гордость, если она решилась прийти сюда.
— Ну и?
— Я не могу рассказать вам больше того, что вы уже знаете. Не могу и все, — упрямо повторяет она, будто хочет убедить саму себя. — Позже я все скажу, но сейчас вы просто должны мне поверить.
— Так вам нужны доверие или деньги? — лениво, ледяным саркастическим тоном спрашивает Керригэн.
В комнате повисает молчание. Наверное, так молчит человек, перед которым на грани отчаянного поступка мгновенно прокручивается вся жизнь.
— Мне нужна помощь, и я взываю к вашему благородству. Что еще я могу сделать? — спрашивает она, приближаясь к журналисту; развязанный платочек в белый горошек открывает треугольный вырез, глаза горят от стыда.
Их лица теперь совсем близко, подбородок у нее вздернут то ли высокомерно, то ли просяще. Керригэн смотрит чуть искоса, наслаждаясь ее горячим дыханием, покорностью, исходящим от кожи ароматом духов, прищуренными глазами, в которых застыло сомнение, а может быть, просто ожидание. Наверное, самое трудное для женщины — понять, до какой черты она готова дойти сама, а до какой ее способна унизить жизнь. Так они и стоят, в полном молчании. Чем ближе тела, тем ощутимее граница между ними — пространство, где отказано даже в прикосновении, — и оба стараются сдержать то, что может заставить ее перейти, будь то гордость, желание или пренебрежение. Никто точно не знает, что гнездится в его собственном сердце, потому что в отличие от животных человек не способен импровизировать свою жизнь. Глубоко посаженные голубые глаза журналиста по-прежнему холодны, но судя по челюсти все лицо его судорожно напряжено. Затем он нехотя достает из бумажника пачку банкнот, кладет ее на письменный стол и отходит к окну: усталое лицо, плечи опущены, словно на них лежит груз, руки в карманах, бесстрастный и непроницаемый вид человека, занятого лишь внутренним монологом. Он стоит спиной к женщине, созерцая набитое облаками небо, капли дождя на стекле, ограды пустых террас, серый, будто налитый свинцом горизонт, кажущийся плотным, тяжелым и грязным. С неясной грустью думает он о том, какое бывает небо над знакомыми городами, о деревеньках и местах, где он был от силы один раз, о старых комнатах отелей, ночах с их сомнительными удовольствиями и всех тех жизнях, которые ему, наверное, не суждено прожить.
— Извините, я ошиблась, придя сюда. Я думала, вы рыцарь, — говорит она, и в голосе звучат боль и обида, но уже не отчаяние.
Не оборачиваясь, он слышит сухой стук закрывающейся двери и замечает, что противная дрожь, наполнявшая комнату последние несколько минут, исчезла.
От окна он отходит проигравшим человеком. Морщины на лбу стали резче, глаза не выражают ни удовлетворения, ни надежды, зубы крепко сжаты, тени на небритом подбородке старят и без того немолодое лицо. Пачка банкнот лежит там же, куда он ее положил.