Володя хотел сказать, что он не успел ни за что отвечать, потому что только демобилизовался, а год до армии работал учеником столяра, но промолчал. Дядька хотел выговориться, и мешать не следовало — ведь когда Володя изливал свою душу, он всегда выслушивал.
— У реки бревна гниют, видел? — продолжал дядька. — Вот моя честность и тех, кто до меня сидел. Навалят мне студенты гору — что дальше? Река на берег выбросит, потому что топляком забита, лесовозы мне не даст никто — вот и хитри. И бензина им не даю — у самого пожарная машина с пустым баком стоит. Тоже хитрость? Вот что мне вместо горючки умники из управления шлют.
Володя взял с подоконника бумагу и прочел:
— «Почему не поставили известность продаже кобылы «Зорьки». Акт продажи выслать немедленно. Силами лесничества наладить производство сувениров, организовать сбор грибов, ягод, лечебных трав».
— Все я должен, за все я отвечаю. А лечебные травы кого собирать заставить, Фишкина?
— Он откажется, — сказал Володя.
— Он рассуждать начнет, правду искать, — согласился дядька. — А тут, как на фронте, — рука его рубанула воздух. — Командир все поле боя видит, значит, вылазь из окопа и выполняй, не раздумывая.
С этим Володя согласился. Конечно, командир заранее отвечает за то, что ты сделаешь. Даже неверные приказы нужно выполнять, потому что невыполнение повлечет неразбериху, послужит дурным примером, а значит — принесет большой вред. Дядька это понимал, поэтому Володя напомнил:
— Фишкин воду мутит…
Стол был пустой, как плац. Дядькины пальцы выбивали по нему громкую дробь. Он снова ничего не ответил, хотя Володя звучно двинул стулом, чтобы обратить на себя внимание. Но Володя не собирался отступать и сказал:
— Вот Осип Михалыч — он, по-моему, честный. С одной стороны, ведь он прав?
— А почему бы и нет? — удивился дядька. — И я прав и он. Просто честности-то мало иногда одной бывает.
Умный человек дядька, но от его ума у Володи иногда шарик за винтик заходил. Один говорит одно, другой делает совсем другое — и оба правы. Сложно все, а он любит ясность. Просто — значит, надежно и верно. Приказали — исполняй, наказали — заслужил. Противопожарная просека — пустячная работа, кому нужна здесь сложность, Фишкину, что ли? Топором махать и о сложностях думать — студентам это подходит, но не Фишкину и не Саньке.
Володе надоело мучить себя раздумьями. Чтобы окончательно не запутаться, он заговорил о другом — о том, что услышал днем. Он спросил:
— Ты Люду знаешь?
— Да, — прищурился дядька. — А в чем дело?
Володя подумал, что дядька, не спросив фамилии, сразу понял, о ком речь. А значит, действовать надо решительно, так как чаще побеждает смелый, а не сильный. За любовь нужно сражаться всеми силами. Он сказал:
— Она — моя девушка. А болтают про нее всякое…
— Тебе у нее делать нечего, — сказал дядька. — Я к ней заходил, и другие были. Есть такой разряд женщин… Вот мать твоя, хоть и сестра мне…
— Не надо о ней, — сказал Володя. — Я приехал к тебе, чтобы работать. Она-то при чем, у нее своя семья…
Из дядьки слова выходили с трудом и тяжело — будто падали старые деревья, глубоко вцепившиеся в землю корнями. Смотрел в лицо Володи дядька мельком — так всегда делают, когда знают, что слова их неприятны. Легче было замолчать, но дядька продолжал говорить. Володя подумал: хорошо, что он сразу решил бороться и что теперь он тем более не отступит. За любовь делают не такое — ради нее женщина ребенка может бросить. Он сказал:
— Врешь ты все.
И дядька сразу замолк. Володя тоже не сказал больше ни слова. Оба они молчали. В тишине слышно было, как храпит за стенкой дядькина жена. Стенка была тонкой, щелястой — в доме из вековых сосен смотрелась она странно. Но без нее дом превратился бы в казарму — она разделяла спальню, горницу и кухню. На ней висели фотографии из дядькиной жизни, красочные открытки и ружье, подаренное в молодости его женой. Дядька вдруг вскочил и заколотил в стенку так, что она зашаталась.
— Заткни ты свою варежку!
Храп оборвался, а дядька грустно сказал:
— Врал я. Ты не поймешь…
Он махнул рукой и снова повернулся к окну. Володя тоже стал смотреть в окно.
На улице сосед длинной хворостинкой загонял гусей во двор. Гуси не хотели идти, они топтались в луже перед воротами, и их крики неслись далеко к холодному, набрякшему туманом небу. Но человек управлял их жизнью, потому что был умнее. Сосед заскреб хворостиной по корыту, из которого кормил гусей, и они чинно, будто всегда об этом мечтали, один за другим вошли в ворота.
К вечеру небо стало серым. Оно ползло над лесом и оставляло в вершине каждого дерева частицу своего тела — маленькое облачко. Облачко оседало вскоре на бурую землю и растворялось. Между серым небом и бурой землей ветер гнал по чистому воздуху красивые опавшие листья. Перед окном их сбилась большая, разноцветная куча. Дядька когда-то в детстве, еще в интернате, дарил Володе потешных клоунов и с тех пор оставался в памяти всегда веселым. А теперь он стоял скучный. Он был худ, сутул и на фоне яркой кучи листьев походил на мокрое дерево с голыми ветвями. Володя вдруг увидел у него седину — на висках и кое-где на затылке седые волоски отсвечивали, как острия тусклых лезвий. Перед ним стоял совсем другой человек, не тот, к которому он привык. И ему стало вдруг жалко того, прежнего, веселого дядьку, как будто дядька умер. Такое чувство к Володе приходило, когда он первый раз не увидел в строю рыжей головы Витьки Киселева, тогда тоже защемило сердце. Володе захотелось сказать дядьке, что с Людой у него ничего не было, просто не хватало духу дотронуться до нее. Но они целовались потом — это правде; а наврал он потому, что она очень нравится ему, а может, и больше, чем нравится. Но он сказал только:
— Ты уже седой, дядька.
— Где седой? — принялся щупать голову дядька. — Я еще не старый! — А потом засмеялся и сказал: — Ну и черт с ним. Вот закончу просеку и начну жизнь сначала. Ведь не поздно еще, а?
— Конечно, — ответил Володя, хотя он не понял, почему ему надо новую жизнь. Ведь он честно работал, сделал лесничество одним из передовых в области — разве плоха старая жизнь? Или теперешняя? Просеку они закончат, пойдут по ней машины — лишь бы не мешало ничего.
Дядька обычно не говорил зря и, раз не увольняет Фишкина, — значит, так надо.
Раз хочет начать жизнь снова — что ж, это никому не поздно.
Теперь ему станет легче разбираться во всем — он не один, и, подумав так, Володя вспомнил, что уже вечер и нужно торопиться. Он набросил на плечи куртку и сказал:
— Вернусь поздно, дай ключ.
— Лови, — сказал дядька. — Желаю тебе счастья.
Борщ
Евгений Сергеевич сидел перед настольной лампой, чуть наклоня голову. Чистые листы бумаги беспорядочно лежали на столе, отсвечивая в круге света благородной слоновой костью. Вокруг лампы простиралась бархатная мгла — тревожная, как темный провал зрительного зала. Евгений Сергеевич резко встал и бросил ручку с платиновым пером, привезенную из Японии. Нет, он ответит не так! Он вовсе не ответах на этот вопрос, потому что никто не знает, как на него ответить. Это как суть природы — непостижимо и бесконечно просто, вечно и… Впрочем, наверное, он скажет: «Зритель должен любить не актера, а идею спектакля. Тех, кто, закатав глаза, повторяет: «Иванов — прелесть, Сидорова — бесподобна!» — я не признаю. Хотя они — зрители, и я играю для них. Главное скрывается за актером, за сценическим действом, за словами роли — как жемчужина прячется в ракушку, а та в песке, а он под толщей вод. Нет, не каждому глазу оно открывается. Иной актер всю жизнь играл в массовке, но для себя он познал цель искусства, его идею, — и он счастлив. Он — артист! А слава, портреты на открытках — блеф, поднятая пыль…»
Евгений Сергеевич довольно потер бледные руки и начал убирать бумаги в секретер. Да, именно так он скажет — не напыщенно и в то же время достаточно глубоко. Он снял со стены старинную гитару и взял пару аккордов: «Иль поехать лучше к яру — разогнать шампанским кр-ровь!» Он подмигнул портрету Москвина в резной темной рамочке — вот кто понял идею театра; пыли, поднятой им, хватит для вдохновения еще многим поколениям. Интересно, как он давал интервью? Ведь газетчики такой народ — и переврут, и перекрутят, со стыда потом перед своими сгоришь.
А, махнул рукой Евгений Сергеевич, ничего он не будет говорить корреспонденту — да тот еще и не придет. Он отложил гитару и задумался… В голове его закачалась, загудела музыка — настраиваемых инструментов, человеческих голосов, городов, лесов, эпох и цивилизаций, любовей и смертей — музыка театра.
* * *
По походке человека на улице легко определить, уважают ли его товарищи по работе. Вон тот идет, подпрыгивает на правой ноге и в сторону, в сторону к бордюру подгребает. Орденской планки на груди не видно, значит, любитель черных ходов к магазину торопится. Не может человек с такой хромотой честным быть, ведь это он чтоб несчастным казаться, на ногу припадает. Не любят таких люди. Навстречу другой направляется — прилизанный, выглаженный, будто на дипломатический прием. Живот вперед, лицо застывшее — так на совещаниях держаться привык, чтоб его мнение раньше других не узнали. На машине ездит, а с секретаршей-то наверняка… Лицемер. Ну, точно, вот и она — брючки-полочки, летит, как по Монмартру. Сделала вид, что не узнала, а сама думает, как бы с него еще кольчишко содрать. Правда, денег-то и мы на это дело никогда не жалели…