Скотт стоит у плиты и что-то скребет.
— Мария, это вот Джон, мой родной брат.
— Я очень счастлива узнавать вас.
— И поскольку это вроде как частный праздник, — широко улыбаясь, продолжает Скотт, нарочно говорит слишком быстро, чтобы подружка не разобрала, — я очень надеюсь вскоре увидеть тебя снова. Это было бы клёво. Мне прямо не терпится. Только не забывай прежде звонить. — Дверь закрывается за Джоном, он прикидывает, не позвонить ли Чарлзу Габору и не позвать ли выпить, но потом, раздумав, начинает спускаться к далекой реке по склону темного пригородного холма, где не ездят такси.
XVII
Пять или шесть последних десятилетий дома в центре Будапешта — не в пример таким же домам, построенным богачами девятнадцатого века в Париже, Бостоне или Бруклине, — разрушались, брошенные, под приливом времени, не огражденные деньгами, открытые свирепым ударам неумолимого прибоя. Поздним вечером 4 июля 1990 года любой темный и узкий переулок центра, точно витрина музея естествознания, покажет прохожему все образовавшиеся в итоге напластования и отложения.
Например, декоративная железная решетка перед тяжелой резной входной дверью со стеклами в свинцовом переплете у дома номер 4 задета лишь слегка: черную краску полностью соскоблили — не осталось ни пятнышка — местами понаросли ракушки ржавчины, однако пухлые железные листья, изящный кованый плющ и даже хрупкие металлические веточки еще прочны. Хотя матовое стекло за кованой решеткой под мерным плеском волн давно сменилось деревом и гвоздями.
По соседству, в доме номер 6 за незапертой дверью подъезда по сей день видишь старые квадратные плитки на полу. Время перекрасило их, упрямо настаивая на двух оттенках исчерченного серым тускло-бурого взамен позабытого выбора человека — перламутра и черного дерева, а затем раскололо почти каждую, а многие засосало целиком, оставив там и сям небольшие квадраты мягкой серой пыли, набившейся до уровня пола — хитроумно замаскированные ловушки, что заманивают и пожирают высокие каблуки и наконечники тростей.
Шумная куча народу толчется у входа в дом 16 на углу, где улица впадает в маленькую площадь. Фасад здания настолько истерся, что каменные гирлянды подокнами парадоксально кажутся одновременно гладкими и раскрошенными. Балконы, как у Джона на проспекте Андраши, — для любителей риска. Пулевые выбоины, отпущенные двумя дозами, до сих пор изрывают фасад, будто следы огромных камнеядных термитов. Одна из этих выбоин — к вящему веселью не одного поколения окрестных детишек — рассекает пухлый каменный зад парящего херувима, в чьих руках — конец распадающейся гирлянды. Когда стреляли, херувим смотрел, обернувшись через правое плечо, и теперь пытается разглядеть свою рану. Легко представить, как юный русский или немецкий оккупант, опустив кое-какие важные детали, докладывает о своем выстреле как о подтвержденном убийстве врага, или как в пятьдесят шестом снайпер-повстанец, занявший позицию, скорее всего, в окне собственной спальни, заскучав в затишье между схватками, тренирует глаз на подвернувшейся цели, которую видел перед собой ежедневно и еженощно девятнадцать лет.
Дом 16 построен в 1874 году — в подарок. Год постройки вырезали рядом с латинизированным именем венгерского архитектора на декоративном каменном рельефе над входной дверью, но к 1990 году семерка и половинка восьмерки превратились в прах (лениво роняя по зернышку породы, как в образах вечности у эстетствующего проповедника) и остался только загадочный иероглиф, дата без десятилетия и почти без века, 1Е 4.
Но в 1874 году дом построили в новейшем (французском) стиле. Это подарок беднеющего богача среднему сыну на свадьбу. Сын с молодой женой вступают во владение домом в июне, через месяц после того, как вырезана дата над входом. Они едут в коляске с будапештского вокзала Ньюгати, только что из свадебного путешествия, побывав в Вене, Италии и Греции. Муж помогает жене сойти, берет под руку, ведет десять шагов от дороги до крыльца мимо клумб и кустов, мимо встречающих слуг (в комплекте с домом — повар и две горничных). На пороге он улыбается ей, что-то шепчет на ухо, она краснеет, он целует ей руку.
— Добро пожаловать домой, дорогая, — говорит он. И горничная распахивает хозяевам дверь.
К девяностому году ни клумб, ни кустов не осталось. Дорогу расширили, и теперь только тротуар в несколько футов отделяет шесть толстых бетонных ступеней крыльца от ежедневного парада дымящих выхлопных труб и лысой резины. Боковая дверь для жильцов ведет во внутренний двор, оттуда — в перенаселенные квартиры верхних этажей. Тем не менее рядом с входной дверью прицеплена рукописная вывеска, красными и черными буквами по дереву: ISTEN HOZOTT А HÁZAMBAN (Милости прошу в мой дом).
Однажды вечером, когда уже вселились и расставили мебель, и у пары началась светская жизнь, отец дает новобрачному сыну понять, что содержать трех не занятых делом сыновей денег не хватит. Большой пирог отцовского состояния закономерно перейдет старшему, двоим младшим выйдет небольшое годовое содержание — хватит, чтобы оплачивать насущные нужды, например, дом, но отнюдь не достаточно, чтобы жить только на это. В малом кабинете рядом с главным залом отец сообщает эту новость молодому хозяину с игривой неизбежностью в голосе: удивляться нечему, другого и нельзя было ожидать или предполагать. Дом, объясняет отец, нужен, чтобы обеспечить им твердую почву под ногами, и в следующих поколениях рода он также должен служить этой цели. Притворяясь, будто не замечает, какое у сына лицо, отец перечисляет несколько возможностей, которые мог бы ему устроить, ничего сильно обременительного или неподобающего, хорошие варианты, есть над чем подумать, спешить, конечно, некуда, но только скажи мне, к чему больше склонен: место на бирже, участие в каких-нибудь коммерческих предприятиях, пост в правительстве. Сын молчит, гнев пересиливает первое изумление от предательства. Отец, все еще избегая его взгляда, заканчивает отрепетированную речь, говорит, что понимает, мальчику нужно время подумать, и просит проводить к выходу. Хозяин дома ждет, пока стихнут шорохи отцовского ухода, и швыряет в стену кофейную чашку, которая разлетается вдребезги со звоном, который заглушён только свирепым потоком грязной брани.
Эту вывеску — ISTEN HOZOTT A HÁZAMBAN — Тамаш Фехер повесил в 1989 году, когда законный статус его нового заведения еще не был определен. Это шутка, неубедительная маскировка, которой никого не рассчитывали обмануть. Но и с прочным легальным статусом клуба старую вывеску не заменили ничем более официальным или удобным. Наоборот, заведение набирало популярность вообще без всякого названия и стало широко известно просто как «А Házam» (Мой дом). Внутренность дома за 116 лет существенно изменилась; малый кабинет (где разбилась первая чашка из свадебного фарфора) лишь приблизительно совпадает с «Подсобкой-2», где штабель из коробок с напитками и рядом — стол Тамаша. В любом случае малый кабинет рядом с главным залом был больше «Подсобки-2», и если фарфоровая чашечка разлетелась как раз над тем местом, где стоит у Тамаша на столе портрет венгерской фотомодели, то бросили ее с точки, расположенной по ту сторону перегородки, отделяющей «Подсобку-2» от бара.
Шум скоро привлечет его любопытную жену. Невыносимо представить, что она увидит его таким, потерпевшим унижение от отца и брата. Он стремительно идет из комнаты, минует испуганную горничную, которая спешит убрать осколки, и сворачивает от главной лестницы, будто бы не слыша, как жена зовет его. Еще плохо знакомый с устройством своего нового дома, он оказывается на кухне, быстро шагает мимо озадаченного (и территориально ущемленного) повара и безликой второй горничной, занятых беседой, — те вскакивают на ноги и кланяются вслед разгневанному хозяину. Он отворяет сначала одну дверъ, за которой только кастрюли и сковородки, потом другую — передним оказываются кирпичные ступени, и он спускается. На лестнице полная тьма, и он в гневе поворачивает назад.
— Gyertyát! — требует он, и горничная немедленно исполняет. Вооружившись свечой, он затворяет за собой дверь и снова начинает спуск. Он стоит на новеньком кирпичном полу — до сих пор не знал, что в доме есть подвал, выбеленный и чистый, большой, одной свечи не хватает его осветить.
В девяностом подвал освещают металлические лампы: простые круглые колпаки, внутри у каждого по одной необыкновенно яркой лампочке, на пластиковых зажимах прицеплены к водопроводным и паровым трубам. Лампы повернуты в углы — туда, где грязные белые стены сходятся с растрескавшимся потолком. Отраженного света хватает, и даже получается настроение. Тамаш радовался, когда его подруга-модель привезла ему эти пятнадцать ламп в подарок, и еще больше гордился, когда она рассказала, что крала их по одной-две из студии одного западногерманского фотографа, обосновавшегося в Пеште. Вечером на Четвертое июля 1990 г. безоконный непроветриваемый подвал вместил человек двести пятьдесят.