– Да не волнуйся ты, всё в порядке.
Я заглянул на кухню, пошарил на полках. Остатки белого батона безнадежно зачерствели, чай (отвратительный, который почти не заваривался), и тот закончился. Надо было выйти в магазин. Весна плавно переходила в лето: на улице было жарко. Когда я пересекал двор, стараясь выбирать тень, а не солнце, снова увидел колоритного незнакомца, которого видел уже не раз то во дворе, то в подъезде. Все-таки он был странный, как будто из театра сбежал, в костюме и гриме. Опять длинный плащ, опять шляпа, которая скрывала лицо. Видны были только седые волосы, почти до плеч, как у меня. Я поздоровался, как со всеми в своем дворе, он кивнул и ускорил шаг – к нашему подъезду. Не знаю, почему он меня так занимал. Или напоминал кого-то.
Мне повезло, в булочной были яйца (в нашем городе название магазина ни о чем не говорило и не говорит) и ванильные сухари, не говоря уж о двух видах хлеба, белом и черном, так что я чувствовал себя обладателем несметных богатств. Мне было чем накормить ее вечером! Я поймал себя на том, что улыбаюсь – не кому-то, а просто так, улыбаюсь, и всё.
Поднялся на лифте на свой этаж и столкнулся с соседом. Мы давно с ним не встречались, уж очень разную жизнь вели. Он был, кажется, каким-то крупным инженером, начальником. Так что у нас только почтовый ящик был общим. Ну, и слово «композитор» действовало на него магически: он меня побаивался и уважал.
– Не знаете, что у нас тут за незнакомец такой ходит? – решил я спросить на всякий случай. – Высокий, весь в черном, в шляпе в такую жару.
– А, – кивнул сосед, – да-да, я тоже видел, поинтересовался во дворе у народа.
– И что народ говорит?
– Квартиру снимает в нашем подъезде, на последнем этаже. Там семейство в загранкомандировке.
– А кто он, неизвестно?
– Ну, кто ж это может знать наверняка, – тут сосед понизил голос. – Антиквариатом занимается, поговаривают. Но это так, разговоры. Впрочем, чтобы квартиру у нас тут снимать, хорошие деньги нужны, – подмигнул мне сосед.
Я зашел к себе. Ну, антиквар так антиквар.
Разложил на кухне свои трофеи, посмотрел на часы. До ее прихода оставался еще час. Мне вдруг захотелось полистать «Верещагина», партитуру. Я откопал ее из-под нотной горы на крышке рояля, раскрыл и побежал по ней глазами. Я читал партитуру – дальше, дальше, дальше! – и с трудом сдерживал дрожь. Господи, да я написал гениальный Концерт, как же я раньше этого не понимал! Никто не писал ничего подобного. То, что он не дописан, только усиливало интригу, делало напряжение почти невыносимым. Я знал, я чувствовал, что стою в двух шагах от кульминации, что она прольется как ливень в душную грозовую ночь и все, что мне останется, – это, сбиваясь с ног, подставлять тазы и ведра под потоки воды… Руки на клавиатуре мучительно искали, нащупывали, но пока все было не то. Только теперь это не вгоняло меня в отчаяние, как раньше: я точно знал, что допишу «Верещагина». Дело было в сроке.
Звонок в дверь меня напугал. Посмотрел на часы – час пролетел, как и не было его. Я хотел спрятать партитуру под другие ноты, но передумал и оставил на виду. Скоро пригодится. И побежал открывать ей дверь.
Конечно, я был счастлив, что у нас впереди два дня, точнее, две ночи – так она сказала (все-таки днем она должна была уходить на свою работу). Но теперь-то я могу признаться: я ужасно беспокоился. Я вдруг стал бояться, что вся эта история всплывет, обнаружится, станет явной – а я не знал, что с этим делать. Пока, говорил я себе, пока не знал. Поэтому первое, о чем я спросил ее, – как это вышло.
– Так как же ты вырвалась ко мне, скажи?
– Послушай, – засмеялась она совсем по-девчоночьи, – не все ли тебе равно как? Ну, вырвалась и вырвалась. Говорю же тебе, всё нормально. Никто не узнает.
– Нет, ты скажи, – настаивал я.
Беспокойство поднималось во мне волной. Все-таки она была совсем неопытной, открытой, а главное, очень прямой, хотя иногда мне казалось, что я вообще ничего о ней не знаю.
– Ну пожалуйста, скажу, если тебе так хочется. Твой брат, – тут я, кажется, вздрогнул, – ну, в смысле… он уехал на конференцию, на три дня. Я сказала, что буду в это время у родителей.
– Но родителям можно позвонить! То есть он же может туда позвонить.
– Они скажут, что я у подруги.
– Но ведь и подруге…
Тут она зажала мне рот ладонью. И снова засмеялась.
– Да что же это такое! Я с тобой, слышишь, с тобой, сейчас! А мы говорим о какой-то ерунде. И я немедленно поддался этому ее настроению, мне тоже стало казаться, что ничего такого в этом нет, главное – она у меня, она моя на две эти ночи. Я повторил себе то, что повторял в последнее время постоянно: в конце концов, кому от этого плохо – от того, что нам с ней так хорошо сейчас? И добавлял – втайне даже от самого себя: все равно никто не узнает. И понимал, что так не бывает.Мы стояли с ней, обнявшись, у моего большого окна, закат отпылал свое, зажигались первые огни вдоль набережной. Их было немного, город тогда пытался экономить электричество, никаких иллюминаций, о нет. Еще немного, и улицы вообще потонут во тьме. Она была в моей рубашке на голое тело, босиком, а я и рубашку натягивать не стал, было лень. Мы не зажигали свет. Смотрели на проплывающий теплоход. Казалось, нас покачивает, как будто мы там, на палубе.
– Помнишь, ты говорил – поддаться, чтобы избавиться от искушения, – вдруг сказала она.
– Ну да. И?
– И не получается! – она тихонько засмеялась. – Вот я поддалась, а искушение не поддается. А у тебя как?
– Да у меня тоже пока не очень-то получается, – честно признался я.
– Жалеешь? – прищурилась она.
Вместо ответа я только крепче обнял ее и поцеловал сзади в шею, там, где была нежная ямочка.
Нет, я не жалел, конечно, я не жалел! Это было то, о чем я молил, мечтал, то, чего я уже и не ждал. Меня даже пугало иногда, как неотступно я о ней думаю. Я не прерывался даже на сон – то есть и во сне я продолжал о ней думать, представлять ее, все сны были только о ней или с ней. Остальное – то, что было не она, – или отдалилось, или исчезло вовсе. Наверное, так чувствует себя плод в материнской утробе: только он и она, которая и есть для него весь мир, вся вселенная.
Но постепенно, очень постепенно, не сразу, через эту защитную оболочку до меня стали долетать – нет, не звуки – сначала беспокойства, смутные, без очертаний, а потом и настоящие страхи, и у этих страхов были лица. Самым большим из них был брат: что, если он узнает? То, чему сначала я не придал никакого значения, надвигалось на меня, как поезд на платформе, стоило мне остаться одному, без нее. Что я скажу ему? Как отвечу на его вопрос? Что буду делать, если он просто даст мне в морду? Драться я не умел. То, что он, кажется, не умел тоже, не очень-то меня успокаивало.
Она… Я посмотрел на нее украдкой (мы все еще стояли перед окном, я обнимал ее). Пройдет месяц-другой, и она все увидит, все поймет. Увидит, кто перед ней, поймет, как ошибалась. Что я скажу ей?
– Какая ты красивая, родной мой, какая красивая… Как солнце.
– Ты говоришь ерунду, – засмеялась она, запрокинув голову.
Надо же, ей было весело.
– И еще – ты взлетишь, – неожиданно сказал я.
– В каком смысле? Ты хочешь, чтобы я упорхнула в окно? Так вот они, твои мечты.
– Это ты говоришь ерунду. При чем тут окно? Ты взлетишь, вот увидишь, ты будешь высоко, о тебе узнают, тебя будут узнавать. Я это вижу… Ну хорошо, смейся, смейся, я люблю, когда ты смеешься. Хулиганка несчастная. И не лезь ко мне целоваться, если не веришь!
Я и сам уже смеялся вместе с ней. В этот момент никаких страхов не было, я просто любил ее, вот и всё.– А хочешь, я расскажу тебе про «Верещагина»?
Ноктюрн № 2
Говорю же, рассказывать ей что-то было особым удовольствием. Она проникалась рассказом, заворачивалась в него, как в шаль, поглощала его. Да, я любил говорить, она любила слушать, а если говорила что-то по ходу рассказа, то остро и точно. Но это я только теперь вспоминаю, задним числом, а тогда – тогда мне было просто хорошо с ней.
Мы лежали на топчанчике, крепко прижавшись друг к другу (а по-другому тут было и невозможно), и я рассказывал ей, как нашел эту странную книгу, точнее, как она сама нашла меня у букиниста, как я начал писать Кончерто гроссо, как пропала книга, а потом и букинист пропал, как у меня начались неприятности, одна за другой, как я закопал партитуру, как потом решил откопать… Я вспоминал сейчас для нее и с ней все подробности, о которых стал уже забывать, и сам изумлялся, каким причудливым выглядит со стороны рисунок судьбы.
– Но так не бывает, – сказала она тихо, без улыбки.
– Как видишь, родной мой, бывает. Боюсь показаться тебе безумным, но когда я сел за этот Концерт, я как будто под полигон себя отдал. Думаешь, это я писал Кончерто гроссо? Это он писал меня! Он проигрывался в моей жизни, прямо по мне и во мне. Понимаешь ты, о чем я?