Мартина мутило от ревности. Он буркнул, что пора идти: Леоре, в самом деле, нельзя возвращаться слишком поздно. После двенадцати трамвай ходил редко, и они пошли пешком. В безлюдье улиц гулко раздавались их шаги. Ангус с Леорой поддерживали напряженно-пустую болтовню, а Мартин шагал рядом с ними, молчаливый, угрюмый, гордый своею угрюмостью. По проходу между гаражами они выбрались к Зенитской больнице, массивному зданию, протянувшемуся на целый квартал; черные окна в пять рядов, лишь кое-где пятна тусклого света. Ни души кругом. Окна первого этажа возвышались всего лишь на пять футов над землей, и Ангус с Мартином подсадили Леору на каменный выступ полуоткрытого окна коридора. Девушка соскользнула вниз, прошептав:
— Благодарю! Спокойной ночи!
Мартин ощущал пустоту, неудовлетворенность. Ночь была холодная, унылая. В окне над ними внезапно замерцал свет, раздался женский крик, перешедший в стоны. Мартин переживал трагедию расставания: жизнь и так коротка, а он упускает возможность побыть с Леорой.
— Я пройду за ней, погляжу, благополучно ли она добралась, — сказал он.
Обмерзлый каменный подоконник холодом обжег ему ладони, но он подскочил, подтянулся на колени, поспешно влез в окно. Впереди него, в коридоре с пробковым полом, освещенном лишь маленькой электрической лампочкой, на цыпочках пробиралась к лестнице Леора. Мартин, так же на цыпочках, побежал за нею. Она вскрикнула, когда он подхватил ее под руку.
— Надо попрощаться как следует! — пробурчал он. — Из-за этого противного Дьюера…
— Ш-ш-ш-ш! Меня просто убьют, если поймают тебя здесь. Ты хочешь, чтобы меня выставили?
— А ты пожалеешь, если тебя выставят из-за меня?
— Да… то есть нет… Но ведь тогда и ты можешь вылететь из университета, мой мальчик. Если…
Его ласкающие руки почувствовали, что она дрожит от волненья. Она вглядывалась в даль коридора, и разгоряченная фантазия Мартина создавала притаившиеся фигуры, подглядывающие в дверь глаза. Леора вздохнула, решившись, наконец:
— Здесь не поговоришь. Проберемся наверх, в мою комнату — моя сожительница уехала на неделю. Стань вот тут, в тени. Если наверху никого нет, я вернусь за тобой.
Он шел за нею по верхнему коридору, дошел до белой двери, затаив дыхание, переступил порог. Когда он прикрыл дверь, его растрогала эта убогая комнатка — походные койки и фотографии домашних и примятое полотно простынь. Он обнял Леору, но, упершись руками ему в грудь, она противилась, она сетовала:
— Ты опять ревновал! Как ты можешь так не доверять мне? Да еще из-за такого дурака! Скажите пожалуйста — женщины не любят его! А попробуй его полюбить! Он сам себя слишком любит. И ты меня к нему приревновал!
— Я не ревновал… А впрочем, да, еще бы! Сиди и ухмыляйся гиеной, когда он втерся между мной и тобой, а мне так хочется говорить с тобой, целовать тебя! Ладно! Я, верно, всегда буду тебя ревновать. Ты сама должна доверять мне. Я ни к чему легко не отношусь; так всегда и будет. О, верь мне…
Их глубокий, безудержный поцелуй был упоителен вдвойне после даром пропавшего вечера с Ангусом. Они забыли, что старшая сестра могла грозно ворваться в комнату, забыли, что Ангус ждет. «Ох, к черту Ангуса — пусть его идет домой!» — успел только подумать Мартин, когда веки его сомкнулись и долгое одиночество исчезло.
— Спокойной ночи, любимая — любимая навек, — сказал он в упоении.
В тихом прозрачном сумраке коридора он засмеялся при мысли, в каком, верно, бешенстве ушел Ангус. Но в окно он разглядел, что Ангус прикорнул на крыльце и спит. Соскочив на землю, Мартин засвистел, но тотчас осекся. Из темноты выскочил дюжий детина, как будто бы в форме швейцара, и завопил:
— Попался! Марш назад, в клинику, там разберем, зачем ты сюда лазал!
Они сцепились. Мартин напрягал все силы, но у сторожа хватка была крепкая. Мартина душила вонь от грязной одежды, немытого тела. Он лягал противника в голени, ударял в скуластую красную щеку, пробовал скрутить ему руки. Наконец, он вырвался, кинулся было бежать, но остановился. После мучительной нежности Леоры борьба тем сильнее разъярила его. Обуянный бешенством, он глядел сторожу в лицо.
Разбуженный Ангус, внезапно став рядом с Мартином, тонким голосом брезгливо проговорил:
— Идем! Идем скорей! Подальше от историй. Охота тебе пачкать руки о всякую мразь?
Сторож взревел:
— Мразь? Я — мразь? А вот я тебе покажу!
Он схватил Ангуса за шиворот и здорово шлепнул его.
В сонном свете уличного фонаря Мартин увидел, как человек сходит с ума. На сторожа глядел не бесчувственный Ангус Дьюер, нет: то был убийца, и глаза его были страшные глаза убийцы, в которых самый неопытный человек прочел бы угрозу смерти. Он только процедил сквозь зубы:
— Он посмел ко мне притронуться! — В руке у него каким-то образом очутился перочинный нож, он кинулся на сторожа, он деловито и серьезно пытался перерезать ему горло.
Стараясь его удержать, Мартин расслышал тревожный стук дубинки полисмена о край тротуара. Мартин был худощав, но ему приходилось навивать сено и натягивать телеграфную проволоку. Он оглушил сторожа точно рассчитанным ударом по левому уху, схватил Ангуса за руку и потащил его прочь. Они мчались по проезду, через какой-то двор. И едва проскочили ворота, как из-за угла, блестя огнями, загрохотал ночной трамвай; они бежали, не отставая от него, вскочили на подножку и были теперь в безопасности.
Ангус стоял на задней площадке и всхлипывал.
— Боже мой! Зачем я его не убил! Он дотронулся до меня своей грязной рукой! Мартин! Держи меня, не пускай. Я думал, у меня это изжито. Однажды, мальчишкой, я чуть не убил человека… Боже, зачем я не перерезал горло этой грязной свинье!
Когда трамвай подъехал к центру города, Мартин стал уговаривать Ангуса:
— На Оберлин-авеню есть ночная закусочная, мы можем там получить стопку беленькой. Пойдем. Тебе не вредно подкрепиться.
Ангус — чопорный Ангус — шатался и спотыкался. Мартин привел его в закусочную, где они, окруженные бутылками с томатным соусом, выпили неразбавленного виски из тяжелых, точно гранитных кофейных чашек. Ангус уткнулся лицом в рукав и рыдал, не обращая внимания на глазевших зевак, пока не напился до обалдения, и Мартин поволок его домой. К комнате пансиона, под храп Клифа, вечер представился Мартину невероятным, и невероятнее всего был Ангус Дьюер. «Так, теперь он станет мне другом на веки вечные! Превосходно!»
На другое утро в вестибюле анатомички он увидел Ангуса и кинулся к нему. Но Ангус сказал:
— Ты вчера страшно нагрузился, Эроусмит. Если ты не умеешь пить, лучше брось совсем.
И пошел дальше, невозмутимый, с ясными глазами.
8
Работа Мартина шла между тем своим чередом: он ассистировал у Макса Готлиба, обучал студентов-бактериологов, посещал лекции и клиники — шестнадцать часов в сутки, неуклонно. Изредка он урывал вечер для постановки самостоятельного опыта или для того, чтоб заглянуть в волнующий мир французских и немецких бактериологических журналов; с гордым чувством заходил время от времени в домик Готлиба, где на коричневых отсыревших обоях красовались гравюры Блейка[26] и портрет Коха с его собственноручной надписью. Но все остальное выматывало нервы.
Неврология, пропедевтика, терапия, общая патология; из ночи в ночь он засыпал у своего шаткого письменного стола, не дочитав нескольких страниц.
Зубрил гинекологию, офтальмологию, пока не засыхали мозги.
А днем нудные занятия в клиниках, среди запинающихся студентов, на которых рявкали усталые профессора.
Потом операции на собаках, — соревнование, в котором неизменно и легко одерживал победу Ангус Дьюер.
Мартин преклонялся перед профессором терапии Т.Дж. Г.Сильвой, по прозвищу папаша Сильва, деканом медицинского факультета. Это был маленький кругленький человечек с полумесяцем усов над губами. Богом Сильвы был сэр Уильям Ослер[27], его религией было искусство симпатического врачевания, а его гордостью — точная диагностика: тот же док Викерсон из Элк-Милза, только умнее, трезвее и уверенней. Однако насколько Мартин чтил декана Сильву, настолько же он презирал доктора Роско Гика, профессора отоларингологии.
Роско Гик был доподлинный торгаш. Ему бы спекулировать на нефтяных акциях. Как отоларинголог, он держался убеждения, что миндалины существуют в человеческом организме специально для того, чтобы врачи могли покупать себе закрытые автомобили. Врач, оставляющий у больного миндалины, был, по его мнению, невеждой, который преступно пренебрегает будущим здоровьем и покоем… здоровьем и покоем врача. Он был всерьез убежден, что никогда не вредно удалить пациенту часть носовой перегородки, и если даже самый пристрастный осмотр не может обнаружить в носу и в горле пациента ничего, кроме обычного для курильщиков раздражения, то во всяком случае принудительный отдых после операции пойдет пациенту на пользу. Гик ратовал против теории «Предоставьте действовать природе». В самом деле, средний человек с достатком ценит внимание! Он не уважает по-настоящему врача-специалиста, если тот время от времени не подвергает его операции — небольшой и не очень болезненной. Гик раз в год обращался к студентам с классической речью, в которой, вырвавшись из жестких пределов отоларингологии, давал критическую оценку медицине в целом и разъяснял благодарным будущим врачевателям, вроде Эрвинга Уотерса, метод получения приличного гонорара: