— Я же понимаю, я же понимаю, какая тебе сейчас мука!.. Ты же последние силы сейчас отдаешь… Что ж останется в тебе?!.. Нет, нет — любимый мой… Я же так тебя люблю…
«А-а-а!!!» — завыл, точно действительно какая-то стихия Сикус, и метнулся в другую сторону; Вероника же не отставала от него, все целовала, все шептала нежные слова, все молила, чтобы он остановился, а Сикус все метался, все отбрасывал «мохнатых» от берега; и через вой этот прорывался леденящий голос мумии:
— Вот видишь… этот свет… это Она… Она питает меня такой силой, что тебе никогда меня не одолеть! Слышишь, слышишь — это такая сила, что тебе, нечистый, никогда с нею не справиться!.. Это Она — это мои небеса, этой рай мой, и он за моей спиною!.. Прочь же, сгинь же навеки ненасытная мгла!.. Уйди в прошлое, гадость ненасытная!..
«Мохнатые» уже не рвались с таким исступлении, они и не сопротивлялись, но прибывали как бы в некоторой рассеянности, не зная, что теперь делать. Ведь они видели «могучего», который гнал их прочь, а за его спиною, ту, в которой безошибочно признали «бесконечный Ароо»; некоторые из них выбрались на берег, да так и замерли, ожидая своей участи — и они были отброшены в воду.
Так, в каком-то странном наполовину оцепенелом действие, в котором только Сикус и Вероника исходили пламенем, прошло несколько минут; и, наконец, никто из «мохнатых» уже и не пытался выбраться на берег — все эти сотни ярко сияющих глаз смотрели на Сикуса, который так и застыл, сотрясаясь на одном месте, на Веронику, которая все целовала его, и издавала созвучия столь нежные, что подобным им никогда они и не слышали.
Так, в этом оцепенении, когда никто не понимал, что происходит, и все выжидал чего-то, прошло несколько минут. И вот тогда вождь «мохнатых» негромким, отрывистым голосом, похожим на падение отдельных камней проговорил, довольно длинную речь, в которых было больше тьмы, чем смысла, и которая все-таки сводилась к тому, что они за что-то прогневили «могучего», и «Вечное Ароо», и что теперь должны принять наказание, отказаться от них; вернуться… И никто с ним не стал спорить, ибо все они испытывали некое благоговение, и все они готовы были исполнять волю таким могучих божеств, да еще бы и наказание, за свою дерзость приняли…
Как бы то ни было, но развернулись они почти все разом, и, полня воздух горестными стенаньями, устремились назад, к покрытому зеленом мхом берегу.
Сикус, видя, что чудище удаляется, вновь стал оседать; и он совсем не чувствовал своего тела. И вот прямо перед ним появилось самое сердце его Рая, озаренное чарующим сияньем, оно прильнуло к губам его; а он, слыша в каждом слове и музыку, понимал и чарующий их смысл:
— Ты не должен уходить!.. Ежели ты только уйдешь, так знай, что и я уйду вслед за тобою… Ты так меня любил, родненький ты мой… Ну, что же ты так холодеешь опять? А вот, не хочешь ли выслушать стихи. Ведь, это же из твоих стихов…
— Когда вечер жизни настанет,Последний, чарующий миг;Так память волнами нагрянет,И вспомнишь любимой ты лик.
И жизни прошедшей мгновенья,Любви — первой юности свет;Леса — все заполнены пеньем,Тех весен, которых уж нет.
Все это нахлынет волнами,Поднимет над скопищем лет,Быть может, мы станем богами,Ведь смерти, поверьте мне — нет!
— …Ну, это же твои строки; Сикус, родненький, ты только вспомни; молю тебя — вспомни, как ты эти строки писал. Вспомни, те чувства, которые тогда испытывал. Ведь ты же тогда, верил в жизнь; ведь ты страстно хотел жить, а не умереть. Я молю тебя…
Сикус слышал этот голос, и не хотел уходить от него: не хотел он видеть ни мириады звезд, ни стремиться к тому граду, который среди них парил. Нет, нет — он чувствовал, что его рай здесь; но тело было слишком измождено, слишком выжато, чтобы он мог не то что пошевелиться, а даже пребывать в нем. Странное это было чувство: между жизнью и смертью — но он еще видел лик Вероники; она его целовала, и он отвечал ей поцелуем, погружал весь этот лик единый поцелуй; и шептал уже спокойно, плывя в световых ласковых волнах:
— Так хорошо, как земле пригретой солнце, как страннику проведшему многие годы во вьюжном пути, и вот пришедшим домой, севшим возле камина, и смотрящего в потрескивающие, такие уютные дрова. Ты, ведь, слышишь мой шепот — конечно же слышишь — мы теперь всегда будем вместе… сестра моя…
* * *
Ринэм очнулся от звука, когда треснуло горящее бревно. Этот, по своему мелодичный, уютный звук, заставил его вздрогнуть и передернуться, так как ему показалось, будто — это щелкнули челюсти впившегося в него волка. И тут же, сотни кошмарных образов, стараясь поскорее вытеснить один другой: развороченные тела, вопли обезумевших, брызжущая во все стороны кровь; чудовищный клубок из стел, сам он, во власти какой-то смертоносной стихии, точно вихрь когтистый, тела рвущий.
Но вот раздался девичий голос, и, вместе с ним, отхлынули все кошмарные виденья; а на место пышущего пламени, пришел спокойный свет домашнего очага. Вот он открыл глаза, и сразу понял, что находится внутри пещеры, которая, однако, была так аккуратно убрана, что никто бы и не сказал, что есть здесь что-то дикарское. По стенам, словно ковры, развешены были меховые шкуры; такие же шкуры разложены были и на полу; а пространство перед очагом было выложены гладкой каменной плиткой; была кровать большая и малая, на которой и лежал Ринэм. Были еще какие-то небольшие ящички, сундучки, стол, несколько стульев, на стенах висело несколько копий и клинок. А на жердочках, которые свешивались с потолка неподалеку от очага сидели белоснежные голубки, блаженно курлыкали, грели свои перышки.
Девушка была рядом с ним, но, когда он открыл глаза, чуть вскрикнула, отшатнулась; тут же, впрочем, вернулась обратно, и заговорила что-то на языке довольно мелодичным и красивым, в котором Ринэм, однако, не понимал ни одного слова. Он вглядывался в ее лик — красивый, спокойный, теперь уже бесстрастный — видно, она вообще привыкла к жизни суровой, и то, что Ринэм очнулся было из тех немногих событий, которые могли заставить ее так прямо высказать свои чувства. И вот теперь она старалась, чтобы Ринэм позабыл этот недавний всплеск, и говорил что-то быстро, и с чувством, а за ее спиной, над головою ее сидели белоснежные голуби…
Ринэм прикрыл глаза, вспоминая ту девушку, которую полюбил, которую видел то всего несколько мгновений, да и то — таких мгновений, когда она в гневе была. Он вспомнил, те страстные строки, которые оставил в своем дневнике, вспомнил и последнее свиданья в темнице, когда говорил ни он, но кто-то, через него; тут же представилась бездонная пропасть, и в нее, летели и летели, бессчетные темно-серые, подобные снежинкам, волки. Они переворачивались, вихрились в воздухе, и все падали-падали, среди них и он падал…
Не страх, но боль и тоску жгучую — вот, что вызывало в нем это виденье. Слезы по щекам его покатились и зашептал Ринэм:
— …Зима, зима… Какая холодная, какая мрачная, темная… Так, кажется, будто весь мир оделся навсегда, навечно этим снежным ковром, и, будто, никогда уже это не кончится… Будто все деяния, вся жизнь и любовь — все сковано, все погружено в лед… Так хочется сделать что-то великое, построить прекрасный, сияющий мир; но, слышишь девушка… — тут из закрытых глаз его покатились крупный, жаркие слезы. — …Но вижу эту пропасть, и летят, и летят в нее эти темные снежинки, и я одна из снежинок… Слышишь? Скажи — неужели это и есть жизнь?.. Девушка, ты сейчас сидящая в этой пещере, с такой нежностью глядящая на меня: ответь мне, молю — пожалуйста, пожалуйста ответь мне; что это за начертание злое… Вот я вижу: нет никакого грохота, никакого воя, но как же неудержимо мчаться вниз эти бессчетные снежинки; а там — такой мрак, такой холод. Понимаешь ли — ни единой крапинки света, ни единого зернышка; а все снежинки в этом плавном, завораживающем движенье приближаются к мраку; вот уж и касаются его, вот и тают в нем… Как близко… ближе… Я умираю… Ухожу во мрак… Спасите, спасите…
Тут на него дохнуло теплым светом, и, открыв глаза, он обнаружил, что девушка склонилась прямо над ним, но вот медленно отстранилась, и нараспев проговорила что-то на своем языке, подняла руку, и тогда одна из голубок, взмахнув белоснежными своими крыльями, перелетела к ней, уселась на запястье. Другой рукой девушка дотронулась до одной из слез Ринэма, после чего — проговорила что-то звонким голосом, улыбнулась, и так светло, что юноша понял: она не хочет, чтобы он печалился, но, чтобы радовался жизни. Ринэм улыбнулся, но улыбка у него вышла вялой, неискренней. Тогда девушка, продолжая все так же жизнерадостно улыбаться, и словно крыльями, плавно взмахнула руками. Вспорхнула, закружила под потолком голубка, но: что за чудо — вот руки девушки тоже обратились в белоснежные крылья, и сама она стала, сияющей чистым светом голубкой, не большей, чем все остальные, и ничем от них не отличной.