Так он заснул, и ему ничего не снилось.
Но ни завтра, ни послезавтра, ни в следующие дни он не стал на работу — Абрам Павлович не мог его устроить.
— Ты погоди, погоди! — бормотал мастер, встречая вопросительный взгляд племянника. — Будет тебе работа! Ты погоди!
Павлик сам пошел на завод, просто чтобы посмотреть, какой он. Никто не спрашивал у него пропуска, сторож в рваном брезентовом плаще скользнул по нему безучастным взглядом. Павлик бродил около холодных домен, глядел: трубы газопровода, как перебитые руки, бессильно болтались вокруг корпуса печи. Ветер гудел в пустых трубах. Опрокинутые «козы» — тележки каталей — валялись на боку, как пьяные. Молчаливые, застыли коксовые печи; жирный лягушечий мох расползся по мертвым плитам рампы; дорожки заросли травою; колючий бурьян буйно раскинулся между стенами.
Греться Павлик зашел в мартеновский цех: здесь работали две печи, четыре стояли. Около печей было грязно и шумно. Рабочие суетились с лопатами, ломиками, гребками, все кричали, ругались, один в досаде бросил лопату наземь, она задребезжала на плитах, подымая бурую едкую пыль.
Мальчик-«крышечник» подымал на блоке заслонки. Горячее дыхание вырывалось из печи. По лицу мальчика полз горячий пот. Как завидовал «крышечнику» Павлик!
Наконец он попал в механический цех. Здесь было холодно и пустынно. В разбитые стекла врывался острый сквозняк, он крутился по цеху и никнул к земле. Павлик набрел на дядьку.
— Смотришь? — закричал ему тот, и Павлик заметил, что здесь мастер веселее, чем дома.
Павлик подошел ближе и, притронувшись рукою к станку, робко спросил:
— Самоточка?
Мастер быстро посмотрел на него и засмеялся:
— Верно! Самоточка!
— А это фрезер? А это долбежный?
Павлик радостно шел по цеху, узнавая станки. Он улыбался им, старым знакомым, друзьям отца, гладил их блестящие шеи, пожимал бараньи ремни шкивов, — неподвижные и пыльные ремни покорно гнулись под его рукой.
Мастер шел сзади. Он улыбался так же, как и Павлик. Он тоже похлопывал умелой рукой по станинам, заглядывал во все щели, острым ногтем заботливо выковыривал грязь и опять шел дальше, тихо и чуть-чуть с гордостью говоря рабочим:
— Племянник!
Так дошли они до конца цеха, до широких ворот, из-под которых выползал узкий рельсовый путь. Тут Павлик очнулся.
— Большущий цех! — сказал он восторженно.
А Абрам Павлович схватил его за плечи и радостно ответил:
— Ого! Такой бы цех! — Не снимая с плеча племянника тяжелой руки, он другою показывал в глубь цеха: — Такой бы цех! Эх, сыночек!
Он ошибся, назвав сынком племянника, — в сыновьях не было у старика удачи. Они не любили его ремесла, росли дико и буйно на улице.
— Ты подожди! — тепло сказал племяннику мастер. — Ты подожди, сынок! Я тебя выведу в люди. Ты подожди!
Сейчас же за задами завода начиналось старое кладбище.
Кладбище возникло вместе с заводом, первыми его жильцами стали строители. Они умирали часто и густо, их хоронили тут же, около стройки, поблизости, чтобы и мертвому был вид на завод.
Кладбище росло даже быстрее завода. Неизвестно, откуда возникла между могилами горькая могильная трава — чебрец. Сами собой появились тонкие, гнущиеся от ветра деревца. Появилась на кладбище часовня, которая как-то сразу, с первого дня, приняла вид ветхий и нахохлившийся, вороний. И уже бродил между могилами с надтреснутой лопатой кладбищенский сторож Никифор, горький пьяница.
Скоро тут появилась дружная зелень, и рабочие приходили сюда распить в прохладе бутылочку: было хорошо лежать в тихой, печальной зеленой сени. Так стало кладбище местом гуляний, рабочим парком. Тут бродили между могилами парочки, читая надписи; тут шатались шальные компании, выворачивали кресты из могил и размахивали ими, насмехаясь над смертью. Рабочие приходили сюда в праздник семьями, с детворой, расстилали на земле платки, раскладывали закуску. Детвора играла между могилами в прятки.
В тысяча девятьсот восемнадцатом году немцы-оккупанты дали по заводу несколько десятков орудийных выстрелов и вошли в поселок. Снаряды упали на кладбище, взрыв среди могил глубокие дымящиеся воронки. Так немцы потревожили мертвых. Кладбищенский сторож Никифор выполз после бомбардировки из своей берлоги, посмотрел на развороченные могилы и произнес мудро:
— Вот и помирай после этого! И тут спокоя нет!
Пошел и напился.
Немцев выбили из поселка красные. Стреляли. Красных выбили белые. Стреляли. Потом опять пришли красные. Стреляли. И зеленые и жовто-блакитные. Снаряды, одинаково уныло посвистывая, пролетали над заводом; свалив верхушку трубы, пробив дыру в стенке, выбив стекла, падали на могилы. Позеленевшие от времени осколки мирно валялись на кладбище. Они вошли в кладбищенский пейзаж, как камни, поросшие мхом. Детвора, играя, швырялась ими.
Взрослые вспомнили о снарядах так.
Вечером в кабинет директора завода пришел начальник мартена. Он был в кожаной куртке, похожей цветом на ржавую пыль мартеновских плит. Лицо начальника было еще темнее.
— Вот, товарищ Загоруйко, — сказал, криво усмехаясь, начальник мартена. С куртки его тонко струилась пыль. — Вот, товарищ Загоруйко. Ты ругал меня за грязь на печах. Не ругай больше: чисто около печей. Хоть шаром покати — чисто!
Он тяжело опустился на стул.
В кабинете директора был еще один человек: он стоял у окна, но внимательно прислушивался к словам начальника мартена. Это был Никита Стародубцев, секретарь заводской партийной ячейки, в прошлом котельщик и партизанский комиссар. Он подошел к Загоруйко и сел рядом у стола.
— Транспорт наладится — подвезут сырье, — сказал он негромко. — А пока продержаться надо... Да как? — спросил он раздумчиво, не обращаясь ни к кому, словно сам себя спросил.
Ему никто и не ответил.
Молча сидели они втроем, невесело думая об одном и том же. Загоруйко тоскливо смотрел в окно: перебитые руки домны, тонкие голубоватые струйки пара над кочегаркой, осенний холодный ветер, балующийся жухлой листвой.
Еще была за окном кирпичная труба. Она скособочилась, изогнулась, скорчилась, как баба, схватившаяся за больной бок. И Загоруйко, глядя на огромную выбоину в кирпичной кладке трубы, вдруг вспомнил одно утро девятнадцатого года, падающие в грохоте наземь кирпичи и вставшую над заводом, как мятущееся облако, бурую пыль, такую вот, как на куртке начальника мартена.
— Трубу и ту поправить сил нету... — проворчал Загоруйко. — Небогатые мы хозяева, ох небогатые!
Никита Стародубцев повернулся всем корпусом к нему. У него была привычка котельщика слушать, приложив ладонь к уху.
— Зато хозяева! — сказал он, улыбнувшись. — Ничего! Еще разбогатеем! — Он тоже посмотрел в окно на трубу. Его глаза заблестели. — А помнишь, как дело-то было? Генерал Май-Маевский думал нас своей артиллерией перепугать...
— Да-а... — невольно улыбнулся и Загоруйко; военные воспоминания были дороги и ему. — А мы на генерала со своей партизанской «артиллерией»...
— Еще тогда Бугаенко — помнишь? — со своей ротой отличился. «Крой, кричит, ребята, белых гадов! Еще в священном писании написано, чтоб белых гадов бить!»
— А это у него в роте старички были. Начетчики.
— Это какой же Бугаенко? Митрофан? — спросил начальник мартена.
— Он.
— А! Знаю! Он потом на врангелевском погиб. Хороший был сталевар...
— А ты брата его помнишь?
— Герасима? Из литейного?
— Геройский был парень. Я с ним и в тюрьме сидел, — сказал Загоруйко.
— Да-а... — вздохнул Никита Стародубцев. — Кровью мы этот завод себе добыли, ох, великой кровью! В каждой семье — потеря, в каждом цеху — дыра...
— Что и говорить! — промолвил начальник мартена. — Даже мертвых потревожили. Вон на кладбище сколько металла зазря валяется.
— Зазря? — подхватил Стародубцев. Его лицо вдруг озарилось довольной, веселой улыбкой. — А что, если этот металл да обратно в печь?
Так взрослые вспомнили о снарядах.
И вечером другого дня дядька Абрам Павлович Гамаюн сказал племяннику:
— Ну, сынок, завтра на работу, помолясь, как говорится, богу.
Павлик задрожал от радости. Он плохо спал в эту ночь. Станки то обступали его шумной толпою, то разворачивались в бесконечные ряды гигантского цеха.
Утром Абрам Павлович привел Павлика к усатому десятнику в брезентовой куртке и сказал:
— Вот... племяш... мой... этот...
Десятник кивнул головой, а мастер смущенно обернулся к племяннику.
— Не сразу, сынок, — сказал он, не глядя в лицо Павлику. — Не сразу, сынок, Москва строилась. И мы тоже не с того начинали, а все в мастера вышли. Ты подожди, подожди. Вот он тебе, десятник, все скажет. — И торопливо ушел в цех.
Павлик, недоумевающий и растерявшийся, стоял около десятника. Только сейчас он заметил, что, кроме него, тут еще много и взрослых и ребятишек. Они тоже толпились около десятника.
— Ну, пошли! — скомандовал десятник, и вся эта пестрая, шумливая орда тронулась за ним, а сзади, грохоча, потянулись пустые телеги.