Войны, мятежи, казни и убийства — на этом фоне «идиллия Царского Села» выглядела по меньшей мере странно. Там представала картина мелкобуржуазного быта: царь играл в бильярд, царица оживленно беседовала с подругой Анной, дети увлеченно занимались рукоделием и устраивали маленькие представления и домашние балы. На заднем плане оставались горящие деревни и разрушенные орудиями города, длинные эшелоны ссыльных арестантов на пути в Сибирь, тюрьмы и изрешеченные пулями тела мужиков и министров.
В то время, когда в покои царицы доносился призывный свист, похожий на тоскливый крик птицы, в далекой Маньчжурии стоны умирающих солдат смешивались с грохотом пушек. Государь продолжал спокойно играть в теннис и редко пропускал мячи, а в то же самое время в китайских водах тонул его флот с тысячами храбрых матросов на борту.
То, что среди всех этих ужасов царь продолжал свою беззаботную жизнь, охотился, ездил на прогулки, играл в теннис, плавал и катался на лодке, воспринималось как вызов; большинство людей было склонно объяснять это удивительное равнодушие царя по отношению ко всем бедам его полной бесчувственностью и жестокостью. Некоторые придворные, министры и послы рассказывали о совершенно конкретных случаях, когда царь проявлял странное безучастие по отношению к бедам и страданиям своих подданных в особо грубой форме.
Впервые это заметили уже во время несчастья на Ходынском поле, когда молодой царь не отменил торжества, а, наоборот, сам танцевал на балу. Сообщение о гибели русского флота при Цусиме 14 мая 1905 года застало царя во время игры в теннис. Он вскрыл депешу и, сказав: «Какое ужасное несчастье!» — взялся за ракетку. Столь удивительное хладнокровие он проявил при убийстве Плеве и своего дяди, а также позднее, при происшедшем на его глазах покушении на Столыпина.
Записи в дневнике Николая Второго подтверждают то впечатление, что у царя, похоже, полностью отсутствовало понимание серьезности этих событий. Ему хватает нескольких слов, чтобы описать события величайшего значения, катастрофы и трагические повороты судьбы; события такого рода занимают в его дневнике не больше места, чем заметки о совсем незначительных повседневных событиях. Вперемешку с описаниями какой-нибудь охоты, выездов и прогулок, как бы между прочим отмечены величайшие события из времени его правления. Реакция на ход войны с Японией появляется в царском дневнике настолько редко, как будто он избегает серьезно касаться этой темы. Местами он сетует, что неблагоприятные сообщения с Дальнего Востока угнетают его, но затем сразу же переходит к вещам более радостным и рассказывает о прогулках верхом, о походе и приятных вечерах в обществе Алике.
В день решающей битвы под Цусимой царь пишет:
«Продолжают поступать удручающие и противоречивые сообщения о неудачном исходе сражения в Цусимской бухте. Выслушал три доклада, мы пошли вдвоем гулять. Погода была чудесная и жаркая. Мы обедали и пили чай на балконе. Вечером я принимал Булыгина и Трепова, проведших у меня много времени».
Революция также оставила о себе в дневнике мало следов; местами он выражает свое неудовольствие отсутствием военной дисциплины, особенно возмущает его бунт на броненосце «Потемкин», в нескольких безразличных словах он пишет о «кровавом воскресенье» перед Зимним дворцом. Записи об охоте и прогулках занимают гораздо больше места.
Все же обвинения Николая и Александры в бесчувственности при ближайшем рассмотрении необходимо признать несправедливыми. Это, на первый взгляд, абсолютно беспечное счастье семейной жизни, «царскосельская идиллия», которой не могло помешать никакое внешнее событие, ни в коей мере не означало циничного вызова и высокомерного непонимания страданий народа, это было бегством двух слабых, несчастных, гонимых вечным страхом людей, пытавшихся скрыться от злой судьбы в своем тесном и со всех сторон защищенном «гнездышке». В то время, когда земля содрогалась от взрывов, бурлила революция и над империей одна за другой разражались катастрофы, царь играл в бильярд или в теннис, царица сидела за швейным столиком, охваченные детской верой, что несчастье, таким образом, не проникнет в их маленький семейный круг.
В те часы, когда царю приходилось расставаться с семьей, на него наваливались проблемы, упреки, обязанности и опасности. Его забрасывали жалобами о несправедливостях, сообщениями о несчастных случаях и неудачах, на его глазах убивали, в его ушах звучали стоны умирающих мужиков, грохот ружейных выстрелов и разорвавшихся бомб; но, когда он сидел у Алике и слушал, как она играет с Анной в четыре руки, звуки музыки заглушали в нем любую дисгармонию, любую заботу.
А в детской, спрятавшись где-то среди игрушек, притаилась смерть, готовая в любой момент появиться и силой овладеть его ребенком. Но пока родители, улыбаясь, наблюдали за игрой сына, им казалось, что с ним не может случиться никакой беды, что их маленький Алексей находится в безопасности. Эти счастливые минуты в тесном семейном кругу были для них единственной отрадой среди потока опасностей и надвигавшихся катастроф.
Николай Второй и Алике фон Гессен в сущности своей вовсе не были бесчувственными или злыми людьми. Они, как большинство избалованных и позднее преследуемых судьбой, тешились иллюзией, что можно спастись от гибели, укрывшись так глубоко в своем счастье, что туда не проникнет никакая беда, но если хоть однажды соприкоснуться с действительностью, то встретишься с тысячами непредвиденных ужасов и опасностей. Поэтому лучше всего было оставаться дома и вести себя так, будто зло вообще не существует. Даже если это счастье и было обманчивой видимостью, все равно царь и царица были охвачены мистической верой, что достаточно прозвучать по-детски веселому свисту, бросить в воздух теннисный мяч или взмахнуть веслами, чтобы предотвратить подкравшуюся беду.
Таким образом, «солнечная семейная идиллия» в Царском Селе была убежищем бедных, измученных, напуганных, дрожащих людей, попыткой предотвратить неумолимую, суровую судьбу, попросту не замечая ее.
Пока Николай и Александра находились внутри этого «магического круга», они были прекрасными, веселыми, добрыми и милыми людьми. Те немногие, кто имел доступ к их укромному очагу, восхищались простотой царицы, радостным и естественным взглядом царя, со справедливым восторгом говорили о чарующем влиянии этой пары. Но кто встречался с ними лицом к лицу вне дома, во время приемов, торжеств, в официальной обстановке, мог сразу определить, что перед ним стоят два робких, нерешительных и всегда озабоченных человека. Хотя каждый соглашался, что стройная фигура и красивое лицо царицы производят величественное впечатление, что царь приятен в разговоре, любезен и в то же время полон собственного достоинства, чувствовалось, что прямая осанка Александры была напряженной и неестественной, а предупредительная улыбка Николая деланной и неуверенной.
Палеолог, французский посол при Петербургском дворе, имел возможность часто наблюдать царскую чету во время народных торжеств; при этом он видел, как царица в разговоре неподвижно смотрела в пустоту, как ее улыбка искажалась судорогой, странный румянец на щеках сменялся бледностью. Ее посиневшие губы казались одеревеневшими, бриллиантовое ожерелье на груди вздымалось и опускалось в такт тяжелому дыханию.
«До самого окончания трапезы, длившейся очень долго, бедная женщина открыто боролась с истерическим ужасом. И только когда ее глаза остановились на государе, как раз поднимавшемся из-за стола, черты лица разгладились».
Этим замечанием Палеолог завершает свое наблюдение.
Всем посторонним людям сразу же бросались в глаза ее робость и беспомощность, чем она страдала еще в юности и которые ей позднее так и не удалось преодолеть. Даже Александр Танеев, всецело преданный престолу, управляющий дворцовым имуществом, был чрезвычайно удивлен, когда во время своего первого доклада у молодой царицы он по ошибке уронил несколько документов и Александра смущенно наклонилась, чтобы поднять оброненные им бумаги.
В разговоре царица также была очень робка и неуверенна, речь ее внезапно прерывалась, царица начинала заикаться и не могла закончить предложение. Эта беспомощность в поведении стала предметом насмешек придворных, и некоторые иронически называли ее «немецкая провинциалка», язвительно намекая на презираемое в России «карликовое княжество» Гессен.
Часто ее смущение толковалось как гордость и высокомерие. Ей не удавалось быть раскованной и любезной, и двор превращал это в бессердечие и чванство. Некоторые отрицали ее подлинную простоту и утверждали, что ее фигура неуклюжа, лицо неинтересно. Это холодное осуждение, выпавшее на ее долю, конечно, еще больше усиливало ее замкнутость и боязливость, и вне домашнего окружения она чувствовала себя несчастной и одинокой. Только в кругу семьи ее покидал давящий кошмар, только там она снова становилась веселой, открытой и милой.