Я вклиниваюсь в толпу с северо-востока. Я неизменно испытываю здоровый страх перед толчеей (мы, карлики, уязвимы, как дети, — нас легко растоптать, лишив возможности умереть в собственной постели), но сейчас дело того стоит. Я быстро протискиваюсь сквозь толпу, пока не оказываюсь возле подмостков, сооруженных перед базиликой, где скачет стайка чумазых полуголых чертенят. Они выкрикивают непристойности и тычут вилами друг в друга и в толпу, а из дыры в полу время от времени вырывается столб пламени, и тогда кто-нибудь из бесенят проваливается в этот люк, но вскоре уже снова карабкается на подмостки, подзадоривая зрителей. Ниже, под северной лоджией, хор гладколицых кастратов поет, словно сонм ангелов, но почему-то их помост водрузили слишком близко к загону для собачьих боев, и их райские голоса почти тонут в отчаянном вое животных, ждущих своего смертного часа. Тем временем на другом конце площади, в огороженной яме с песком борются мужчина и две крупные женщины, а толпа ободряет их криками, и нет-нет да кто-нибудь изредка встрянет в их бой.
Изо всех окон, выходящих на площадь, свисают гобелены и развернутые знамена с гербами, и у каждого окна — знатные молодые женщины, наряженные словно на собственную свадьбу. Когда задираешь голову, кажется, будто весь город распустил волосы и красуется перед народом. Внизу собрались кучки юнцов в ярких штанах-трико — они что-то выкрикивают женщинам, а в толпе расхаживает старик, у которого из-под бархатного плаща торчит деревянный срам величиной с дубину, и он весело покачивает им перед носом у всех, кому не лень глядеть.
Я огибаю площадь по краю, избегая толпы, и покупаю себе засахаренных фруктов на прилавке рядом с моими любимыми колоннами, где днем стоят с товаром мясники и колбасники. Большая верфь, которой заканчивается площадь, заполнена длинными кораблями, их мачты кажутся огненными пунктирами из-за висячих светильников, а море словно охвачено пламенем. Куда ни кинь взгляд, всюду флаги с львом святого Марка, а перед двумя Столпами правосудия труппа акробатов составляет живую пирамиду высотой в четыре этажа. На ее вершину должен взобраться карлик. Всюду расставлены шесты с горящими головнями, так что зрелище хорошо освещается. Первые три яруса уже завершены. Я ужом проскальзываю через толчею, и зрители расступаются, принимая меня за одного из верхолазов, и даже подталкивают меня вперед. Теперь наверх, по лестнице из тел, лезут двое мужчин — осторожно, точно молодые коты, а сбоку карлик уже сидит на плечах еще одного акробата, готовясь исполнить свой трюк.
Когда верхний ярус достигает равновесия и те двое образуют вершину пирамиды, карлик машет зрителям и опасно раскачивается, словно вот-вот упадет. На нем серебряно-красный костюм, а ростом он даже ниже меня, хотя голова у него более соразмерна туловищу, чем моя, отчего он кажется менее уродливым. С неприятной усмешкой он цепляется сзади ко второму ярусу пирамиды. При свете факелов на коже циркачей виден пот, заметно, как подергиваются у них мышцы, когда они принимают новый груз и стараются сохранить равновесие и симметрию живой геометрической фигуры. Карлик на мгновение замирает, а потом принимается карабкаться дальше. На улице часто можно увидеть трюки, кажущиеся сложнее, чем они есть, но это совсем другой случай. Ловкий карлик способен вытворять штуки, недоступные обычному человеку, — например, он может много часов кряду просидеть на корточках или, сидя на земле, подняться без помощи рук (удивительно, с каким неизменным восторгом люди наблюдали, как я проделываю это простейшее движение). Однако стоя, мы лишаемся гибкости из-за того, что кости ног у нас слишком коротки. Вот почему из нас получаются плохие акробаты, зато отличные шуты, и за нами забавно наблюдать.
Он уже добрался до третьего уровня, и вся пирамида слегка сотрясается от его неловких движений. Один из акробатов, что внизу, вдруг испускает дикий вопль, и карлик, скорчив рожу, качается, так что толпе кажется, что ему и впрямь грозит беда, а потому она еще громче хохочет над ним. Но коротышка знает свое дело, и вскоре, забравшись на самую вершину, он обретает равновесие и, достав из кармашка камзола флажок из разноцветного шелка, намотанного наподобие флага на древко, с ликованием размахивает им в воздухе. А потом он как-то прикрепляет его себе на спину, а сам нагибается так, что вот уже стоит на четвереньках, как собака, упершись руками и ногами в плечи акробатов, и теперь шелк развевается над ним, как стяг.
Толпе требуется некоторое время, прежде чем она понимает: приняв позу собаки, карлик пародирует большое каменное изваяние крылатого льва на вершине Столпа правосудия. Флаг заменяет ему крыло, торчащее вверх из львиного хребта.
Я против воли бешено аплодирую, как и все остальные, потому что это великолепное представление, а еще конечно же потому, что я сам мечтал бы быть таким ловким.
— Выбрось это из головы, Бучино. Твоим талантам найдется другое применение.
Этот сильный и низкий голос, как у певца, который приучен тянуть ноту дольше остального хора, я узнал бы везде. Я оборачиваюсь, и хоть в голове у меня и проносится мысль, что он принесет нам лишь беду, мне все-таки приятно видеть его.
— Вы только поглядите, друзья! Самый уродливый римлянин явился в Венецию, чтобы оттенить ее красоту. Бучино! — кричит он и, схватив меня в охапку, поднимает вверх, так что наши глаза оказываются на одном уровне. — Кровь Христова, ты ужасно выглядишь, приятель! Десяток волосков на подбородке — это еще не борода! А что это за нищенское отрепье на тебе? Как поживаешь, маленький герой? — И с этими словами он легонько меня встряхивает.
Окружающие его юные щеголи и дворяне, воодушевленные этими насмешками, принимаются еще громче хохотать, глядя на меня.
— Не смейтесь, — рокочет он. — Пусть этот коротышка и выглядит как шут, но он пострадал от самой жестокой шутки, на какую способен Господь. Он родился с телом карлика и с разумением философа. Не правда ли, мой коренастый дружок? — Он с усмешкой опускает меня на землю; лицо у него слегка раскраснелось от того, что поднимал меня.
По правде сказать, он и сам не красавец, но разжирел на харчах своих покровителей еще до того, как неизвестные изувечили ему руку и прочертили кровавый зигзаг на шее.
— А у тебя, Аретино, тело царя и разумение золотаря.
— Золотаря? Неплохо! Между прочим, человек тратит на испражнение не меньше времени, чем на еду, хотя поэты твердят нам совсем иное.
Молодежь у него за спиной гогочет.
— Ты, я вижу, уже нашел себе единомышленников в этом диковинном городе.
— О да! Ты только погляди на них — цвет венецианской молодежи! И всеми силами заботятся о моем процветании. Верно, друзья?
Они снова смеются. Однако, обмениваясь последними репликами, мы с ним перешли на римский диалект, так что юнцы, скорее всего, насилу поняли половину из сказанного нами. Он берет меня за плечо и уводит в сторону, оставив толпу приятелей.
— Вот оно как, — говорит он, по-прежнему улыбаясь. — Выходит, ты жив.
Я слегка наклоняю голову:
— Как видишь.
— Значит, и она тоже.
— Кто?
— А-а! Та женщина, без которой ты бы ни за что не покинул Рим, вот кто! Господи, в последние несколько месяцев я, как мог, пытался разыскать вас обоих, но никто ничего не знал. Как же тебе удалось бежать?
— Я проскочил у них между ног.
— Я так и знал! Ты слышал, эти мерзавцы ворвались в мастерскую к Маркантонио. Уничтожили все его доски и станки, избили его так, что он был на волосок от смерти, а потом потребовали выкуп. Причем дважды. А Асканио его бросил, ты не знал? При первом же пушечном выстреле. Выкрал лучшие книги из его библиотеки и удрал, скотина!
— Что же теперь с Маркантонио?
— Друзья собрали деньги на выкуп и помогли ему добраться до Болоньи. Но он никогда уже не будет гравировать. Его дух сломлен, тело изувечено. Господи, что за вселенский позор! Ты не читал, что я написал об этом? Мое «Письмо Папе»? Даже самые ядовитые критики Рима, читая его, плакали от стыда и ужаса.
— В таком случае, не сомневаюсь, твои слова оказались правдивее всего, что я пережил на своей шкуре, — невозмутимо отвечаю я, заранее готовясь к его трубному хохоту и дружескому шлепку по спине. Как и моя госпожа, он никогда не умел скрывать от мира свои таланты.
— Ах, Бучино, возблагодари Господа за свое безобразие. Иначе бы я числил тебя среди своих соперников. Поведай же мне все. Прошу тебя. Она ведь тоже жива, правда? Благодарение Богу. Как все это было?
Как все это было?
— Это было грандиозное пиршество смерти, — говорю я. — Впрочем, тебе, возможно, кое-что пришлось бы по душе. Наряду с простыми римлянами, худшие времена пережили и курия и монахини.
— Ну нет! Ты ко мне несправедлив. Я бичевал их словами, но даже я не пожелал бы им тех ужасов, про которые потом рассказывали.