— Ну нет! Ты ко мне несправедлив. Я бичевал их словами, но даже я не пожелал бы им тех ужасов, про которые потом рассказывали.
— Что ты здесь делаешь, Пьетро?
— Я? А где же мне еще быть? — Он возвышает голос и жестом указывает на стоящих позади людей. — Венеция! Величайший город на земле!
— Мне казалось, то же самое ты говорил о Риме.
— Говорил. И это была чистая правда. Но это уже в прошлом.
— А Мантуя?
— О нет. В Мантуе живут одни тупицы!
— Значит, герцог больше не находит твои стихи лестными — так тебя следует понимать?
— Герцог! Да он самый больший тупица из всех мантуанцев! Он совсем не понимает шуток.
— А Венеция понимает?
— О, Венеция… Венеции все доступно. Это украшение Востока, горделивая республика, владычица морей. Ее корабли суть чрева мировых сокровищ, ее дворцы — сплошь камень в сахарной глазури, ее женщины — жемчужины в ожерелье красоты, а…
— А ее богачи не знают, куда девать дукаты.
— Не совсем так, моя маленькая горгулья. Впрочем, все они в этом городе — благородные купцы со вкусом и аппетитом. И при деньгах. А еще они мечтают превратить Венецию в новый Рим. Им никогда не нравился Папа, и вот теперь, пока тот пускает в переплавку свои медали, чтобы наскрести себе на выкуп, они вполне могут переманить всех его любимых художников. Якопо уже здесь. Знаешь, о ком я? Якопо Сансовино. Зодчий.
— Подумать только! — говорю я. — Может, хоть здесь ему перепадут приличные заказы!
— Да, да. Работа у него уже есть. Свинцовые верблюжьи горбы на их золотом чудовище — прости меня, великая базилика! — грозят вот-вот рухнуть, и никто не знает, как их удержать от падения. Вижу, ты ничего не понял, дружок. Здесь мы — великие люди. И вскоре нас ждет еще большее величие. Так где, ты говоришь, она сейчас живет?
Я мотаю головой.
— Ну, перестань. Она на меня уже не сердится. Когда ты заглянул в лицо смерти, то что по сравнению с нею какое-то легкое злословие? К тому же оно ее прославило.
— Она и без того славилась, — возразил я. И мысль о его давнем предательстве вмиг разрушает его обаяние. Я отступаю от него в сторону. — Мне пора.
Он кладет мне руку на плечо, пытаясь удержать.
— Ведь между мной и тобой нет никакой ссоры. И никогда не было. Ну же! Почему ты не отведешь меня к ней? В этом городе богатства хватит на всех.
Я ничего не отвечаю. Он убирает руку.
— А знаешь, я ведь могу сделать так, что за тобой проследят. Черт побери, я даже могу сделать так, что тебя прирежут где-нибудь в переулке. Здесь наемным убийцам куда легче, чем в Риме. Наверное, оттого, что здесь всюду столько темной воды! А тебе, насколько я помню, вода совсем не по душе. Господи, Бучино, да ты и впрямь ее боготворишь, раз последовал за ней в это промозглое и сырое царство!
— Кажется, только что ты говорил, что это величайший город на свете.
— Так оно и есть. — Он жестом показывает на своих спутников и громко произносит: — Величайший город на свете. — Потом, уже тише, добавляет: — А знаешь, я мог бы ей помочь.
— Она не нуждается в твоей помощи.
— А я вот думаю, что нуждается. Если бы не нуждалась, я бы наверняка давно прослышал, что она здесь. Да почему бы тебе у нее самой об этом не спросить?
Молодежь снова обступает его. Он закидывает здоровую руку кому-то на плечо и исчезает в толпе, бросив на меня взгляд напоследок. Присмотревшись к его приятелям вблизи, я замечаю, что не настолько уж хорошо они одеты, чтобы быть хозяевами города. Впрочем, из-за их самоуверенных повадок это не сразу приходит в голову.
Одно я знаю наверняка. Теперь никакие ухищрения Коряги с клеем и поросячьей кровью не позволят нам разыгрывать невинность. Проклятье на его голову!
Дом встречает меня темными окнами. Но вдруг, взбираясь по ступеням, я слышу звуки музыки, доносящиеся сверху.
Я тихонько отворяю дверь. Она так увлечена игрой, что поначалу меня не замечает. Сидит на краешке кровати лицом к окну, скрестив ноги под юбкой и уперев в них корпус лютни. Свет дешевой свечки, стоящей у нее в ногах, отбрасывает мятущиеся тени ей на лицо. Левая рука лежит на грифе с ладами, а пальцы правой руки согнуты и быстро, будто паучьи лапки, бегают по струнам. От этих звуков меня охватывает дрожь — и не просто от красоты мелодии (мать Фьямметты, добросовестно развивавшая ее дарования, взялась за обучение дочери, едва та начала ходить), а еще и потому, что они рассказывают мне о том, какой может стать наша жизнь. Я не слышал ее игры с тех самых пор, как нас изгнали из Эдема, то есть почти год. Ее пение — это, конечно, не та песня, какой сирены завлекали Одиссея на гибельные скалы, но оно своей сладостью убаюкало бы любого младенца, окажись он поблизости. Под струящуюся мелодию слова песни складываются в рассказ о нежной красоте и погибшей любви. Я не устаю поражаться, как это женщина, чья работа — заставить бессильную мужскую плоть извергнуть семя, одарена голосом такой чистоты, какой позавидует и монашенка-девственница. А это, на мой взгляд, лишь доказывает, что Господь, сколь бы ни ненавидел Он грешников, порой приберегает для них ценнейшие дары. Теперь мы в них во всех крайне нуждаемся. Ее пальцы взмывают над струнами, а голос замирает.
Я, все еще стоя возле двери, хлопаю в ладоши. Улыбаясь, Фьямметта оборачивается — она всегда чутко относится к слушателям — и грациозно наклоняет голову:
— Благодарю.
— Раньше ты всегда играла только для мужчин, — замечаю я. — А каково это — играть в одиночестве?
— Каково? — Она дергает за струну, и в воздухе вибрирует одинокая нота. — Сама не знаю. Я всегда играла для слушателей, даже если их рядом не оказывалось. — Она пожимает плечами, и я задумываюсь — в который раз, — как это, должно быть, странно: получить воспитание исключительно для того, чтобы услаждать других. Такое призвание, пожалуй, сродни призванию монахини, целиком посвятившей себя Богу. Но, к счастью, мою госпожу не терзают никакие возвышенно-благостные чувства. И в этом, надо сказать, тоже сказывается ее воспитание.
— Только вот сам инструмент — дрянь, Бучино. Корпус покоробился, струны натянуты очень туго, а колки затянуты слишком сильно — мне их не ослабить.
— Что ж, зато звуки, которые ты оттуда извлекаешь, тешат слух.
— Да ты всегда был глух как пробка, когда дело доходило до музыки! — смеется она.
— Пусть так. Но, пока у тебя не заведется полная постель любовников, тебе придется довольствоваться моими похвалами.
Она не страдает ложной скромностью, моя госпожа, и я понимаю, что ей все равно приятно.
— Ну, где же ты был? На площади Сан-Марко?
— Да. — Я снова слышу голоса кастратов, поющих в хоре с воющими псами, и вижу флаг карлика и крыло льва, силуэтами поднимающиеся на фоне освещенного ночного неба. — Там — там было очень весело.
— Что ж, я рада за тебя. Да, Венеция всегда наряжалась на праздники и карнавалы. В этом один из ее великих талантов. Может быть, ты все-таки полюбишь этот город?
— Фьямметта, — говорю я тихо, и она сразу оглядывается, потому что я нечасто называю ее по имени. — Я должен тебе кое-что сообщить.
Она улыбается, понимая, что речь идет о чем-то серьезном.
— Попробую угадать. Наверное, ты разговорился со знатным купцом, у которого дом на Большом канале и который всю жизнь мечтал о женщине с зелеными глазами и стрижеными светлыми волосами?
— Не совсем угадала. Я встретил Аретино.
8
Жаль, что они сделались врагами, — ведь у них было так много общего. Оба явились в Рим чужаками, оба происходили из низов, и при этом оба получили достаточно образования, чтобы не испытывать страха перед людьми более могущественными, но и менее умными, чем они сами. Оба обладали острым умом и еще более острым желанием разбогатеть при помощи этого ума, и оба, похоже, не знали поражения. Если она была моложе и красивее — что ж, это только справедливо: ведь женщины зарабатывают на жизнь не пером, а наружностью. А если у него был более злой язык — что ж, это оттого, что, как ни искушена была она в торговле телом, еще более продажным был он, хотя торговал не телом, а умом.
К тому времени, когда они познакомились, каждый уже по-своему процветал. Аретино пробился в круг Льва X, хотя и не самый близкий, и там его едкие злободневные высказывания привлекли внимание кардинала Джулио Медичи, который сделался его покровителем, дабы отвратить от себя его язвительность и направить ее на других. После смерти Льва началась борьба за папский престол, и Аретино так виртуозно отделал всех соперников Джулио, что, когда один из них все-таки стал Папой, сочинителю пришлось на некоторое время исчезнуть. Он вновь объявился спустя два года, когда на очередных выборах Папы наконец-то выиграла его лошадка. Наступила эпоха Климента VII.