— У нас был бал в гимназии…
— Мы делали кружечный сбор в пользу раненых!
Иван Михайлович размышлял: «А что, и эти пичужки помогут… вестовыми будут…»
— Наверное, листовки переписываете, размножаете? — спросил он, вспоминая Пермь, Юрия Чекина.
— Ой, верно! А как вы знаете?
— Знаю. Наверно, снимете листовку с забора, перепишете и расклеиваете вместо одной — сотню?
— Верно! Все верно! Но откуда вы знаете?
— Знаю… Ну, вот что, девочки, все мы выяснили: «дядя» здоров, «мама» знает. Если хотите помогать делу, передайте записку по адресу.
Остановились. Малышев набросал в блокноте несколько строк, объяснил, где найти нужный адрес.
— Там вам дадут дело… Учиться будете…
Девочки, счастливые, тотчас же его оставили.
XV
В огромном зале страхового общества «Россия» каждый день группами сидели, стояли люди, выясняли какие-то дела. Что особенного в том, если конторщик фирмы братьев Агафуровых Малышев несколько минут постоит рядом со служащим этого общества Леонидом Вайнером или Николаем Давыдовым, машинистом верх-исетской «кукушки»? Бывало, Малышев и Вайнер заглядывали домой к Давыдову. Что в этом особенного? Никто ведь не знал, что на квартире Давыдова они целыми ночами печатали листовки.
Река Исеть и два пруда будто притягивали дома, усеявшие их берега. Большой пустырь отделял город от рабочего поселка Верх-Исетского завода. Четыре церкви блестят маковками. Прокопченные крыши домов высятся, как частокол. За каждым домом — огород.
По вечерам, когда город погружался во тьму, зажигались фонари у заводоуправления, у магазинов.
Верх-Исетский завод как бы втиснулся в берег широкого пруда.
С пригорков виднелись его трубы. Дым, выбуривая из них, таял, расползался, прикрывая небо и землю зыбкой пеленой.
За поселком — торфяники, дальше — увалы, покрытые лесом, — все тут знал Иван Михайлович. Уже и лица встречных были ему знакомы.
Центром подпольной работы большевиков было правление заводской больничной кассы в двухэтажном доме верх-исетских рабочих-большевиков братьев Ливадных по Матренинской улице.
В конце рабочего дня на втором этаже этого дома всегда было шумно.
Под видом литературного кружка Малышев вел занятия подпольного кружка большевиков.
Когда не было занятий, члены комитета все равно каждый вечер приходили сюда. Дом братьев Ливадных для всех стал родным. Вон они — Ермаков, Давыдов, Лепа, слесарь Рогозинников, котельщик Мокеев, Парамонов — секретарь кассы, Мрачковский, Ливадных, Похалуев. Почти все пережили тюрьмы и ссылки. И теперь, если кто-то не приходил в кассу, все волновались. «Не взят ли?»
По утрам Иван, входя в кассу, прежде всего видел глаза Наташи.
Кассирша Наташа Богоявленская — девушка с тугой светлой косой, румяна, улыбчива. Зубы у нее с мелкими зазубринками. Ей можно дать лет пятнадцать, не более.
Отзывчивость этого высокого, спокойного внешне парня привлекала девушку: он всем старался помочь, приносил откуда-то книги для каждого, спрашивал о работе, о семье.
Ей хотелось смотреть на него, говорить с ним. Вот и сейчас она спросила:
— А когда и зачем эти больничные кассы появились, Иван Михайлович?
Иван, подмигнув товарищам, объяснил девушке:
— Это еще осенью двенадцатого года придумали большевики, слыхали про них? Так вот, большевики начали страховую кампанию. Царь испугался, издал закон. С тех пор и создаются на крупных предприятиях больничные кассы для оказания помощи рабочим в случае увечья или болезни. Увечья — на всю жизнь, а помощь на неделю.
— Наши председатели научились для помощи рабочим у заводчиков копейку срывать.
Оба председателя были здесь же. Николай Давыдов, которого когда-то избрали рабочие, не был утвержден губернатором. Его заменили большевиком Михаилом Похалуевым, который во всем советовался с Давыдовым. Рабочие звали того и другого «наши председатели» и были довольны: с их желанием считались, их доверия не обманули.
Костя Вычугов, как всегда, привел в кассу свою невесту Любу Терину, румяную, бойкую на язык девушку, и они, сидя в углу, громко смеялись чему-то.
Кто-то сказал девушке:
— Ты, Люба, от смеха захвораешь, а пособия-то, слышь, малы. Ой, молчу! Смотри, как рассердилась, — из глаз искры!
— Не обожгись! — бросила Люба.
Пока здесь сидела кассирша, занятия не начинали: кто знает, что она за пичуга!
Ее оглядывали порой почти враждебно. А Наташе не хотелось уходить домой, и она без конца проверяла больничные листы, выдачу денежного пособия.
Однако в этот день кассиршу вызвал к себе управляющий горным округом.
Такого еще не бывало. Она испуганно перекрестилась, уходя:
— Господи боже, помоги мне!
Все обеспокоенно переглянулись: «Чего там наскажет эта девчонка?»
Пришел из Уктуса Сергей Мрачковский — один из лучших партийных пропагандистов. Гладко подстриженный, с залысннками. Уши его смешно торчали, серые глаза горячо поблескивали.
На этот раз он привел Игоря Кобякова. Смех и улыбки у всех исчезли. Товарищи переглянулись.
Кобякова не любили. Он развязно начал:
— Зря мы стараемся, ребята… — И это «мы» покоробило Ивана. Кобяков продолжал: — Рабочих не к чему вовлекать в политику, потому как революцию за них прекрасно сделает буржуазия. А мы тут копошимся, думаем, что наш заговор лежит в основе прогресса.
— Помолчи-ка, «основа прогресса!» — проворчал Мрачковский.
С блестевшим от пота лицом и прилипшими ко лбу жидкими волосами, Кобяков говорил не очень последовательно, не обращая внимания на слова Мрачковского:
— В деревне проще. Кулак и бедняк всегда поладят. Кулак же вышел из бедняков! Бедняку прибавить радения, и он через год-два вылезет в зажиточные.
— Интересно, для чего управляющий вызвал Наташу? — спросил Давыдов.
Все с той же непоследовательностью Кобяков обратился к нему:
— Что-то бледен ты, друг, сегодня. Много работаешь, так нельзя!
Его неискреннее участие покоробило всех. Иван насмешливо удивился:
— И что это, Игорь, руки у тебя трясутся? Пьешь, что ли?
Белые трясущиеся руки Кобякова ломали карандаш.
— А что, разве я не прав? Где у нас база для демократической республики? Вы кричите: землю отобрать и отдать крестьянам? Мыслимо ли? Надо добиваться легальной рабочей партии, а не дробить силы на работу в легальных больничных кассах или в профсоюзе.
Иронически поднял густые брови Николай Давыдов.
— Слушайте, здесь больничная касса, а не Государственная дума. Куда вы пришли? И о чем говорите? Сейчас здесь начнет работу литературный кружок, — Давыдов с упреком перевел взгляд на Мрачковского: «Зачем привел этого болтуна!»
— Не бряцай ты эсеровскими-то бубенчиками, Кобяков! — строго сказал Иван. — Выхватил чужие мысли и жуешь их.
— А что, я не прав? — Кобяков смотрел на него наглым, вызывающим взглядом.
Вернулась Наташа, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, подавленная. Сказала расслабленно:
— Господи, помоги!
Иван подошел к ней:
— В чем дело, девочка? Ну, не плачь, расскажи. Растрата?
Всхлипывая, Наташа гневно посмотрела на него:
— Что вы, бог с вами, какая у меня растрата? Просто господин управляющий так смотрел, так смотрел! Я, говорит, хочу иметь в кассе своего человека. И я, говорит, вижу, что такой человек есть. Это я, значит. И еще спрашивал — о чем разговаривают на литературном кружке…
— И что же ты сказала?
— А что я могу сказать? — почти раздраженно спросила она. — Читают стишки: «Каменщик, каменщик в фартуке белом…», говорят, какая рифма да размеры. Я же не остаюсь на кружке. А то, что Иван Михайлович мне о кассе больничной говорил, я господину управляющему не сообщала, потому что… ведь большевики кассу требуют, а хозяева ее не любят…
— Верно, Наташа, — улыбнулся Петр Ермаков. Ему лет тридцать пять. Среднего роста, плечист. Черные усики украшали мужественное выразительное лицо. Говорил быстро, обрывал фразу как бы неожиданно. Немного шепелявил.
— Ты, Петро, на митингах чаще выступай, может, шепелявость рассосется, — посоветовал Михаил Похалуев, чтобы переменить неприятный разговор.
— Шепелявость у меня от страха перед женой, — отшучивался Ермаков. — Не женитесь, ребята. Ревнуют бабы, окаянные. Задержишься с вами… а жена — ревнует! Иди доказывай, что не у милашки был… — голос его негромкий, со смешинкой.
— А ты ее в литературный кружок вербуй, — подсказал Кобяков. Все замолчали. — Что вы на меня уставились? — со смехом спросил он еще. — Верно говорю: завербовать всех женщин в литературный кружок — веселее будет!
Ермаков отозвался:
— Ну да, моя жена вам такие рифмы выдаст, что хоть святых выноси!
О жене Ермаков всегда говорил с улыбкой, как говорят о ребенке.