Нет, он не смеялся. От него исходила добрая сила. Сколько ни смотрела на него девушка, ни в глазах его, чуть зеленоватых и всегда веселых, ни на полных губах не было и тени усмешки.
— Хорошо, я спрошусь у мамы… Я и сама врать не люблю…
Малышев не спал ночь, изучал Евангелие.
«Неужели я не смогу сломить веру этой девочки? — думал он. — Надо показать всю ложь церкви, все зло»
XVI
Наташа прибежала в воскресенье в кассу, как только затрезвонили к обедне церкви Верх-Исетска.
Торжественно развернув книгу, Иван Михайлович уселся за стол рядом с девушкой.
— Читай сама, мне ты не поверишь.
Наташа перекрестилась, поймав его улыбку, недоверчиво сжалась.
— Ну что ж, начинай… Постарайся вдуматься в то, что читаешь. Нам нужно все понять, чтобы никакой тайны не осталось, тогда нам ни бог ни черт не страшны! Ведь люди боятся только того, чего не знают.
— От Луки. Глава двадцать вторая, — благоговейно начала Наташа. Голос ее, ровный, глуховатый, казалось, шел издалека, дрожал: — Весь народ приходил слушать Иисуса в храме… И искали первосвященники и книжники, как бы погубить его, потому что боялись народа.
Малышев, прервав чтение, уточнил:
— Значит, на стороне Иисуса был народ, а остальные хотели его гибели? Так?
Наташа, кивнув, продолжала:
— «Появился народ, а впереди его шел один из двенадцати, называемый Иудой, и он подошел к Иисусу, чтобы поцеловать его… Вся толпа схватила Иисуса и потащила к первосвященникам»..
Иван снова уточнил:
— Значит — сам народ его схватил?! А теперь прочитай вот здесь, у Пилата…
— «Весь народ стал кричать: «Смерть ему! Распни его!»
Иван в растерянности развел руками.
— Как же так? Накануне народ приходил в храм послушать Христа, а первосвященники с Иудой искали случая втихомолку, не при народе схватить его. А тут вдруг весь народ требует его казни?!
Тонкое лицо Наташи было сосредоточенно и строго.
Иван сдержанно комментировал. Его убежденность покоряла. Когда он говорил о противоречиях в Евангелии, Наташа читала эти места снова. Убедившись, огорченно клонила голову, будто ее глубоко и безнадежно обманули:
— Верно ведь!
Взгляд Ивана Михайловича, задумчивый и пытливый, волновал.
— А вот здесь Лука пишет, как Христос внушал своим ученикам послушание и сравнивал их с рабами. Он и мысли не допускал о том, что раб может не повиноваться! Слушай, что он говорил: «Кто из вас, имея раба, пашущего или пасущего, по возвращении его с поля скажет: «Пойди скорее садись за стол»? Напротив, не скажет ли ему: «Приготовь мне поужинать и, подпоясавшись, служи мне, пока буду есть и пить, а потом ешь и пей сам?» Станет ли он благодарить раба сего за то, что он исполнил приказание? Не думаю. Так и вы, когда исполните все поведенное вам, говорите: «Мы — рабы, ничего не стоящие, потому что сделали, что должны были сделать»… — Иван спросил, заглядывая в глаза девушки: — Это что же такое? Значит, Евангелие утешает народ, убеждает не волноваться, когда его грабят! Терпи! Терпи, когда тебя бьют! Не противься этому, но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую! Вот слушай, что пишет Матфей в главе пятой: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Почему? Кому это нужно? Не тем ли, кто эксплуатирует народ?
— Довольно, Иван Михайлович, не надо! — взмолилась Наташа. Плечи ее судорожно подергивались.
Малышев смолк. Чисто учительская привычка: пусть подумает сама. Он закрыл книгу.
Молчаливая, притихшая, Наташа поспешила уйти.
Иван долго сидел в бездействии. Нужно было писать докладную записку о деятельности больничной кассы завода, о помощи, которую получают рабочие, но мыслей не было. Никогда не случалось, чтобы он не мог заставить себя работать. Перед ним стояла Наташа, влажные губы ее вздрагивали. Он сегодня разрушил в ней целый мир, посеял сомнение. Что-то взойдет на месте утраченных иллюзий?
Целую неделю Наташа была подавлена, часто забывалась, сложив на столе руки, вперив в окно пустой взгляд.
Иван пожаловался товарищам:
— Потеряла веру, потеряла себя.
Как могли, все старались вывести девушку из этого состояния.
— Ходил я на вокзал… Ох, и беженцев там! С детьми женщины неделями сидят на узлах. А барыни ходят между этих узлов и людей, брезгливо платья приподнимают и суют беженцам по копейке… — рассказывал Похалуев, поглаживая косматую черную бороду и поглядывая на Наташу.
— Это они называют «благотворительностью». Нет, нам нужно вырвать беженцев из рук буржуазных дамочек, — произнес Иван, тоже кося глаза на Наташу.
Она по-прежнему молча смотрела в окно пустыми глазами.
Разговор прервала Люба Терина, одетая в подвенечное платье. Она вбежала в комнату, рухнула на табурет, сорвала с головы свадебный восковой венок и зарыдала.
— Что случилось?
Люба всхлипнула:
— Где мой Костя?
Иван ответил:
— Он уехал в Лысьву… Мы тут собрали денег… он их увез.
Люба почти с ненавистью взглянула на него.
— Вот вернется, я ему покажу «Лысьву»! Договорились. Я его с подружками в церкви Михаила святого жду. Его нет. Батюшка волнуется. Мне стыдоба! А его все нет. Батюшка уж приказал выйти, хотел церковь закрыть. А он, мой-то, явился, продышаться не может. Ну и ладно бы! Батюшка начал нас венчать. Так мой-то прервал службу… попросил: «Ты, отец Павел, покороче. Некогда, говорит, мне. Важное дело доверено». Да раз пять так-то. Батюшка еще «многие лета» не провозгласил, а мой-то уж был таков! От подружек стыдоба, от родни — еще больше. Я убежала. Ведь только кольцами обменялись! Ну скажите мне — вышла я замуж или нет?
— Ну-ка, плесните на нее водой, чтобы остыла!
Кружковцы еле сдерживали смех. Сначала хохотнул в кулак один, затем другой. И вот смех, оглушительный, как рокот, раздался из всех углов.
Наташа как бы очнулась, окинула всех гневным взглядом.
— И не стыдно смеяться! Это же горе навеки! Пойдем домой, Люба, я тебя провожу…
— Куда я пойду: жених из-под венца убежал! — Люба снова забилась в плаче, уронив растрепанную голову на стол.
Иван Михайлович ласково склонился над ней:
— Завтра Костя вернется. Не знал я, что у него сегодня такой день! Иди, Люба, к нему домой, Наташа проводит.
Наташа, уходя, не выдержала, рассмеялась сама:
— В воскресенье, Люба, приходи сюда поутру. Иван Михайлович обедню здесь не хуже любого священника отслужит. Он мне уж все грехи замолил.
…Однако заниматься в следующее воскресенье Наташа не захотела. Небрежно отодвинула Евангелие.
— Пойдемте лучше гулять, больше будет пользы!
Голубой газовый шарф подчеркивал голубизну ее глаз. Иван внимательно посмотрел на ее лицо, на пышные волосы, на ласковые задорные губы, с радостью и гордостью подумал: «Неужели это я… неужели мне довелось сделать другого человека счастливым».
Осень стояла сухая, мягкая.
В переулках ребятишки играли в бабки. На завалинах сидели старики, по площади у заводского магазина, обнявшись, шли под гармошку мобилизованные, пьяно горланили песни, орали угрозы немцам, с которыми завтра их погонят воевать.
Было бесконечно жаль парней: они идут воевать, не зная за что.
Миновали пустырь, отделявший поселок от города, пересекли плотину.
Вода в пруду сверкала, как огонь. Дремали извозчики, сидя на козлах своих экипажей.
На скамейке на Козьем бульваре[2], огражденном штакетником, сидели две гимназистки с невинными глазами.
Одна, следя за Малышевым, говорила томно:
— Запомни же наконец: белый цвет означает невинность, малиновый — поцелуй.
Иван и Наташа дружно рассмеялись.
— Серый — глупость, — подсказал Иван мимоходом.
Наташа засмеялась громче. Он отметил, что она стала проще, веселее.
— У нас в прогимназии так играли. Еще играли с мальчиками в фанты. Целовались — это как штраф. Ради штрафов и играли.
— И ты?
— Нет, я не любила так играть и… целоваться.
Иван перехватил ее лукавый взгляд и почувствовал, что они чем-то связаны друг с другом.
Человек в солдатской шинели ковылял на костылях, медленно и трудно.
Малышев, замедлив шаги, тихо спросил:
— Отвоевался, товарищ?
Инвалид злобно выругался.
Иван встревоженно взглянул на девушку и удивился: она не покраснела, не отпрянула.
Инвалид, заикаясь, бессвязно рассказывал:
— Зимусь эшелон мертвяков замороженных отправили с фронта… Головами и вниз, и вверх в теплушках поставили, чтобы больше ушло. Жили — не люди, умерли — не покойники. А я за что воевал — не знаю. Не знаю — и все. Я вот в деревню должен свои костыли везти… А как там жить? Меня ждут, работничка. А я — нероботь!..
Постукивая костылями, солдат пошел дальше.