Обги постепенно забывали своего вождя и всё меньше говорили о том, чтобы покинуть остров, обжитый с таким трудом. Только корабелы ещё помнили, как попали сюда, сохранив своё искусство. По их расчётам время несчастья на их родине давно вышло. Однако против корабелов восстали.
— Зачем нужны корабли? — спрашивали их. — Чтобы покинуть остров? А не лучше ли его обустроить?
Корабелы молчали.
— И если корабли отплывают, — добивали их, — то почему ни один не вернулся?
— Кто же возвращается в тюрьму? — тихо возразил один из них.
Но их не слушали.
С тех пор обги стали островитянами. Им говорили теперь только то, что они желали услышать. И произносить слова стало легко — ведь они больше не творили.
Воспоминания объявлялись пустыми мечтаниями, иллюзией, никчёмной и глупой. Их топили в презрительных насмешках, прежняя страна именовалась утерянным раем, и это выражение затёртой монетой гуляло по острову. Простота стала синонимом истины. Отныне всё начиналось и кончалось островом, с его страданиями и наслаждениями.
«Корабль, — сообщала Всеобщая Энциклопедия Острова, — это средство передвижения, с помощью которого якобы пересекали воду. Обвешанный тряпьём “парусов”, он доставлял в места, расположенные вне Острова, предполагалось, что такие существуют».
«Плавание — способ передвижения через бесконечную хлябь, туда, где вода смыкается с небом. Ересь “плавания” носила некогда масштаб эпидемии. И до сих пор на глухих окраинах, где ещё теснится Зло, неучи соблазняют легковерных. Посвящение в пловцы состоит в том, что, лёжа на земле, машут руками и, напоминая лягушку, дёргают ногами».
Но гонения на пловцов были уже лишними, как повязка на глазах слепца. Выросших в неволе мысль о побеге наполняла ужасом. Высшей целью стал комфорт: одни поклонялись вещам, другие над ними насмехались. Такое различие во взглядах создавало впечатление свободомыслия. Допускалась и свобода речей, но от неё было мало проку. Большинство следовало тропой отцов, исповедуя их культы. Райские кущи, которые сулили покорным, соседствовали в них с адским пламенем, которое ждало бунтарей. Вместе с мёртвыми костями Остров покрывали бесчисленные храмы, кумирни, некрополи, пирамиды, напоминавшие о неведомом теперь вожде. Воскрешая, комбинировали забытые культы, и они получали вторую жизнь. Этот перебор создавал утешительное ощущение разнообразия.
Многие занимались историей Острова, но историей Переселения — никто. Текло время — изобретённый островитянами эвфемизм уничтожения, — их культура всё больше приближалась к цивилизации, и их всё чаще посещали сомнения, смешанные с беспокойством. Многие стали подозревать, что их дом — лишь гостиница, а назначение жизни — возвращение. Стало хорошим тоном ругать устои, казалось, что, дав выход сомнениям, от них можно избавиться. Многие с упоением вторили заклинаниям нового культа, столь же бесполезного, сколь и старые. Революции обрели характер церемоний, бунты вылились в ритуал. Теперь уже многие хотели уплыть с Острова, но не знали, как. Развелись мошенники, эксплуатирующие чувство безысходности, спекулирующие на идее побега. Множество шарлатанов предлагало план, как покинуть Остров. Казалось, само их обилие предвещало Исход.
Но так длится до сих пор.
ВОР. МЕЖДУ ГЕРОЕМ И АНТИГЕРОЕМ
Замурованный в истории под прозвищем Каина, через полвека после смерти он получил славу, о которой едва ли мечтал. Ему приписали известную «Не шуми, мати зелёная дубрава». Из преданий его имя угодило в лубочные книжицы, оттуда — в энциклопедии. И его жизнь тоже была метаморфозой: орёл в ней превратился в крысу, лесной разбойник — в грабителя из трущоб.
Первые сведенияВ засушливый год одна тысяча семьсот тридцать восьмой в окрестностях белокаменной орудовала шайка, в которую входил Иван, сын Осипа. Говорили, он сбежал с господского двора. Схватив, его морили голодом, примкнув цепью к медведю, которого по обычаю держали вместо собаки. Он снова бежал. А на воротах дерзко повисло: «Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья, а работай чёрт, а не я!»
В скором времени он уже атаман, люди его ватаги — бурлаки волжского понизовья, отпетые головы, мрачные, как ночь. Они уравнивали, как топор, не делая скидки ни монаху, ни служилому, ни вдове, ни мурзе. Дети ущербного месяца, они ловко орудовали кистенём, спутники ветра, легко уходили от погони. Им улыбалось раздольное счастье. Однако из гуляй-поля их манили городские теснины. И вот уже двадцатилетний Ванька, бесшабашно отчаянный, разжимает потные ладони и хитростью распахивает драные зипуны. Подбрасывая через забор курицу, он стучал в ворота, за которыми, ловя птицу, присматривался к чужому добру, чтобы, устроив пожар, не сплоховать в ночной суматохе. На ярмарках он открывал фальшивые лавки с рисованными окнами, у которых подолгу просиживали наивные простаки, ожидая товар взамен своих кровных. Ему приписывали все мыслимые увёртки. Когда надо, он был тише воды, когда надо, заливался соловьём. Чтобы не узнали, бывало, «изогнётся дугой — сразу станет другой». Он изъяснялся прибаутками, неотразимыми для ушей. «Эй! — кричал он из лодки обобранным до нитки селянам помещика Шубина. — Неужели у вашего барина нет другой одежды, и он всегда ходит в шубе? Ждите скоро портных, нашьём ему летних кафтанов!»
Ванька-балагур не лез за словом в карман, а чтобы его спрятать, прибегал к воровскому жаргону. «Дыба» для него «не мшонная изба», огонь, которым «сушат» несговорчивых — «виногор», а «мелкая раструска» — тревога. Раз его взяли с поличным. Скорые на расправу, сторожа зажали голову стулом и стали охаживать батогами. «Наложив на шею монастырские чётки, стукари в колотушку стали угощать меня железной сутугой», — признавался он позже. Не выдержав, он закричал: «Слово и дело!» Истерзанного, с посиневшей спиной, его доставили в Сыскной приказ. Он отправил караульного за водкой — «купить товару из безумного ряду», а принесший ему калачи товарищ прочирикал: «триока калач ела, стромык сверлюк страктирила» — в мякише были спрятаны ключи от тюремных замков.
Осень и зиму Каин провёл у знакомого расстриги — «пестовал пасхальный кулич». А весной семьсот сорок первого стал крёстным отцом идеи.
ПаукЗемляную лачугу, в углу которой чадила лучина, наполнил ночной холод. «Берите уж и Степана для полного кармана!» — громогласно объявил Каин. Босяк, горбившийся на бочке, вздрогнул: «Иудин грех, Ванюша, — выдавать своих». Так романтике сверкающих ножей Каин предпочёл ремесло осведомителя, подменив общий котел собственной выгодой. Челобитная, в которой он кается в преступлениях — верх лицемерия. Из кабацкого отребья он сколотил артель, обещая переловить прежних подельников. Князь жуликов, первый «вор в законе», он создал классику жанра. У властей выторговал грязное звание доносителя тайной канцелярии. И пробил его час! За дверьми именитых домов вместе с крошками махры он оставлял осколки разбитого счастья. Он опутал белокаменную сетью доносов, фискальства, интриг. Его соглядатаи были повсюду. Разоряя воровские гнезда, Каин без раздумья выдавал закадычных друзей. Даже его спаситель, пронёсший ключи в хлебе, удлинил список его жертв.
Его любвеобильность была легендарной. Но и она служила делу. Солдатка, которую он склонил к венцу кнутом, стала его сообщницей.
Ванька-оборотень по-прежнему не гнушался воровским ремеслом. И московский люд хлебнул, пополняя казну, которой стал карман Каина. Охотник и дичь, «гуня кабацкая» и «щёголь записной», на коне и под конём, он — баловень судьбы. Его везение было безмерным, тайная власть — безграничной.
РазвязкаА сгорел он свечой на ветру. На десятый год царствования, пьянея от вседозволенности, ограбил купеческий струг. Вечером того же безумного дня похитил племянницу богатого раскольника. И, полагая, что ему всё сойдёт с рук, потребовал выкуп. Но его могущество лопнуло перетёртой подпругой. Подмётное письмо привело его к аресту, а пытки потянули за нить, разматывая клубок. За него никто не хлопотал, никто не молился. Он завёл было старую песнь про «слово и дело». Но на этот раз не прошло. И он обречён был гнить в камере, сквозь щели которой едва пробивался свет коридорного факела. «Не шуми, мати зелёная дубрава, не мешай добру молодцу думу думати».
За шесть лет каземата он назвал сотни имён. И этим расширил жизненное пространство. Котомка сибирской каторги — милость императрицы, заменила ему колесование — приговор суда. Дни, проведённые в тяжких работах, стали его похмельем. Битый плетьми, клеймёный, с рваными ноздрями, он забавлял арестантов. В минуту отдыха, когда прошлое проступало с особенной силой, кощунствуя и кривляясь, рассказывал о своих похождениях. Его речи записывали, его опыты выросли в саги. Однако сокровенное он унёс в могилу. Умер Каин незаметно, посреди лютых зим и дремучих лесов, посреди издевательств и сквернословия, с надеждой на жизнь, в которой не будет ни разбоя, ни предательства.