Кстати, требования отмены смертной казни аргументировались, кроме всего прочего, еще и тем, что от рук палачей могут погибнуть невинные люди. Тем самым допускалась возможность судебной ошибки. Даже более того, эти ошибки как бы узаконивались на словах. Но разве, изменив форму наказания и сохранив при этом прежние судебные процедуры, мы снизили вероятность судебных ошибок? Очевидно, что нет. Допустим, что к пожизненному заключению приговорен невиновный. Но пока дети, родители, друзья и близкие, правозащитники докажут, что совершена ошибка, пройдет время. И как показывает опыт, пройдет очень много времени, годы. За это время в спецколонии человек уже станет психически неполноценным, его там сломают как личность. Докажут невиновность, а на свободу выйдет уже калека, не способный сам себя обслужить. Ну, что? Все радуются такому гуманизму?
Так что меня беспокоит прежде всего общество, которое пытается быть гуманным. Для исправления ситуации нужно кардинально изменить порядок рассмотрения «расстрельных» дел. Чем сложнее процедуры, тем ниже риск судебной ошибки. И если общество считает, что жизнь не мы дали, не нам и отнимать, то сознание, разум человеку дали тоже не мы, и не нам превращать людей в растения, проводя их по кругам ада. Просто надо помнить, что высшая мера наказания – это не месть, не убийство, а высшая мера наказания. Всякий вурдалак, замышляющий отнять чью-то жизнь, должен просто знать, что он рискует своей.
– Простите, батюшка! – Я догнал священника уже на улице, когда он садился в старенькие «Жигули»-«шестерку». – Здравствуйте!
Из-под скуфьи на меня глянули усталые глаза пожилого человека. Священник тяжело выбрался из кабины и выжидательно посмотрел на меня. Мне как-то даже показалось, что он с неодобрением смерил взглядом мою крепкую фигуру, румяное сытое лицо и дорогую льняную летнюю «пару».
– Простите, что задержал, – переводя дыхание, снова сказал я. – Можно мне с вами поговорить? Я журналист, приехал из Москвы, чтобы написать статью о том, как у нас в стране содержатся приговоренные к пожизненному заключению.
Священник смотрел на меня без всякого выражения и терпеливо ждал, что последует за этой тирадой. Меня, честно говоря, несколько обескуражила эта реакция. Как мне сказали в администрации, отец Василий на протяжении многих лет по вторникам приезжал сюда и проводил весь день в беседах с заключенными. Учитывая такое самопожертвование, я рассчитывал как минимум на его симпатию и приветливость. Гм, как вам вообще нравится такой оборот – «неприветливый священник»? А я вот с такой странной реакцией тогда столкнулся нос к носу.
Наконец отец Василий понял, что продолжения не последует, и коротко спросил меня усталым голосом:
– О чем?
– Как… – растерялся я. – О заключенных.
– А что о них говорить? – пожал плечами священник. – Не говорить о них надо, а помогать им.
– Я как бы и приехал с намерением обратить общественное мнение на условия содержания приговоренных, – с нажимом стал я объяснять, несколько уязвленный, – на порядки, которые царят в таких вот колониях.
– Условия? – переспросил священник и посмотрел куда-то в сторону леса. – Условия тут обычные. И порядки обычные. Не в них дело, молодой человек.
Тут я понял, что меня еще удивляло. Священник говорил со мной обычным, светским языком, не таким, как у них принято. Он не называл меня «сын мой» или «чадо», не ссылался на волю господа и неисповедимость его путей, не говорил о милосердии, всепрощении. Пардон, он вообще ни о чем не говорил, а просто искал способ от меня отделаться.
И я как-то сподобился понять, что это не от усталости после трудового праведного дня, не от того, что ему, может, просто нездоровится. Он был очень недоволен тем, что тут крутится журналист. Ему было неприятно, что приехал какой-то столичный писака, искатель жареных фактов и скандальных историй; что этого детину с сытой мордой интересует только он сам и его статьи. Ну и гонорары, естественно.
Мне стало смешно и грустно. И немного стыдно за свою профессию, потому что некоторые коллеги своими поступками и своим «творчеством» формируют вот такое примерно к нам – журналистам в частности и к прессе в целом – отношение. Я смотрел в глаза священнику и чувствовал, что меня «захлестывает». Есть у меня такой бзик: обязательно мне нужно доказывать, что я не такой, как все, что особенный. Иногда качество очень полезное, хотя из-за него я два раза вылетал с работы.
И я начал говорить. Говорить с жаром, отчаянно жестикулируя. Я очень старался быть убедительным, очень старался выглядеть не по годам умным. Я доказывал, что есть журналисты и есть… журналисты, что отсутствие информации – чуть ли не самое большое зло на земле. Я распинался об общественном сознании, о формах этого сознания, о гражданской позиции и…
И тут меня заткнули. Одним коротким вопросом, но задан он был с выражением такого искреннего сожаления на лице, что я сразу замолчал.
– Вы сколько уже здесь? – тихо спросил священник.
Вопрос был откровенно риторическим. Задан он был в такой момент и в такой форме, что любому идиоту на моем месте сразу стало бы ясно, в каком направлении начнет развиваться дальнейший разговор. А скорее, и не начнется. Напротив, тут же закономерно и предсказуемо завершится. Однако что-то мне подсказало, что иногда и на риторические вопросы стоит пробовать отвечать.
– Второй день, – пролепетал я, хотя старался придать своему голосу уверенности.
– Второй день, – вздохнул священник. – А я приехал сюда на второй день, как привезли первого смертника. И с тех пор каждый вторник и приезжаю.
– Так… это сколько же лет вы сюда ездите? Чуть ли не пятнадцать лет?
– Девятнадцать, – тихо сказал старик. – Пятнадцать лет назад сюда официально стали привозить для пожизненного заключения, а до этого выделили спецучасток для тех, кто исполнения смертного приговора ожидал. Годы ждали. Каждый день ждали, что вот войдут и объявят, что завтра в шесть утра по решению такого-то суда за то-то и то-то приговор будет приведен в исполнение. Вот я их с тех пор к смерти и готовлю…
– Девятнадцать лет? – переспросил я неожиданно осипшим голосом. – Каждый вторник? И не разу не пропустили этого дня?
Глаза священника сделались очень больными и как будто совсем провалились в глазницы. Он опустил голову, вздохнул и снова посмотрел мне в глаза. Но теперь уже в них было мужество и терпение.
– Один раз пропустил я этот день. Приболел маленько… – Последовала пауза. – А на следующий день понял, что слабость допустил, большую ошибку сделал. Раз взвалил на себя такой груз, то нести его надо и когда температура сорок, и когда радикулит разобьет. Утром следующего дня я и приехал, но опоздал. Один заключенный той ночью в камере и повесился. Очень он меня во вторник ждал, очень я ему нужен был, – а опоздал. Теперь, конечно, не пропускаю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});