Я заявил следующее:
- Моему клиенту дороги свобода и человеческое достоинство, вот отчего он оказывал помощь подвергшейся агрессии Испанской республике, видя в этом свой моральный долг, как и подобает каждому американцу, поскольку необходимо дать отпор мятежникам, которые посягнули на независимость человеческого духа и попирают свободу кованым сапогом! На чем могут основываться обвинения в содействии анархии и насилию, если человек за один лишь минувший год пожертвовал четыре тысячи долларов испанскому правительству, которое отражает натиск пытающихся его свергнуть?
И вот этак я ораторствовал несколько минут, пытаясь обратить нам на пользу испанскую путаницу, из-за которой радикалы вдруг оказались поборниками закона и порядка, а реакционеры сделались мятежниками. Проявленное при этом искусство казуистики достойно овации, однако дело, я знал, нами проиграно. Похоже, мои риторические воспарения оценил один Фробель, остальных же ничто не занимало, кроме голубой крови в огненно-красном сердце.
Я, кажется, уже говорил, что судья Ласкер был махровый консерватор. Никакой не фашист, разумеется, и в испанских делах скорей всего сохранял беспристрастность, но, что поделаешь, в нем воплотился вообще свойственный этому сословию инстинктивный антагонизм, который вызывается всем, что хоть розоватой капелькой разнообразит синюю часть спектра, - мне подобное неприятие хорошо известно, сам возмущался им году этак в 1924-м, когда меня еще могли интересовать вещи вроде социальной справедливости. Вынося свое решение, Ласкер встал на сторону Фробеля.
- Не суть важно, - вещал он, - существует ли различие между московской и мадридской разновидностью коммунизма, не суть важно, одобряет или не одобряет суд, равно как любой из нас, пожертвования на те цели, которые при этом имелись в виду. Решающее значение имеет то обстоятельство, что агентство, куда направлялись пожертвования, является коммунистической организацией, находящейся под наблюдением правительственных служб, и тем самым пожертвования, направленные в это агентство, становятся пособничеством коммунизму. Нет сомнения, что жертвователь симпатизировал деятельности этого агентства, а деятельность его состоит в насаждении коммунизма. Завещание, мною оглашенное, содержит точные разъяснения, согласно которым проявление наследником подобного рода симпатий лишает его прав, передаваемых следующему ближайшему родственнику. Суд постановляет, что права наследования должны быть переданы согласно выраженной в завещании воле.
Итак, мы опять сделались обездоленными. Гаррисон почти лишился чувств, а когда я ему предложил сигару, его чуть не вывернуло.
- Кошмар, просто кошмар, - постанывал он, заливаясь потом от переживаний.
- Ну что, капитулируешь? - осведомился я. - Или подаем апелляцию?
Он ухватился за это предложение как за соломинку:
- А что, можно?
- Конечно можно. Неужели не почувствовал, как Ласкер путался с обоснованием, никакой логики.
- Логики! От этой его логики концы отдать можно.
- Только не нужно. У него все просто выходит: агентство - коммунистическая организация, ты посылал деньги в агентство, значит, ты душой коммунист. Допустим, я дал доллар-другой девице из Армии спасения, а эта девица, оказывается, вегетарианка, значит, я всей душой против мясных блюд. Хорошая логика: коммунисты за Республику, ты тоже помогаешь Республике, стало быть, ты коммунист.
Гаррисон первый раз вздохнул облегченно, хотя все еще был так слаб, что еле на ногах стоял. Но улыбнулся:
- Чудно! Так еще посопротивляемся, а? Слушай, Тоди, я вот подумал, ты же меня опять из пропасти вытаскиваешь, черт бы тебя подрал. Ну и судья! Собака паршивая. Ничего, он у нас еще не так запоет, правда?
Я покачал головой, и на лице его опять появилась бледность.
- Я что, не так что-нибудь сказал?
- Апелляцию мы подадим, - говорю, - только боюсь, опять проиграем.
- Как это? Опять проиграем! - А сам так и подавился смешком своим недоверчивым.
- Насчет логики оставь и думать, - говорю. - На логику эту все плевать хотели. Не в ней дело, а в том, что у них против Испании предубеждение есть. В этом суде тебе ничего не добиться, даже если бы Фробель без поэзии обошелся. Понимаешь, чтобы дело выиграть, мне надо Ласкера в либерала превратить.
И объясняю ему, что в апелляционном суде, куда наша жалоба пойдет, семь человек, из них трое республиканцы, не скрывающие свою неприязнь к либерализму, два других - либеральные демократы, да еще есть реакционер, "южный демократ", который сто очков вперед республиканцам даст по части неприятия всего, что с либеральным душком, и только последний из них - обыкновенный демократ, без громких слов, зато и без предрассудков.
- Я их всех знаю и наперед скажу, что Эбрамс, Мур, Стивене, республиканцы то есть, проголосуют против. Феррестор, это который южанин, был бы за тебя, если бы партийные склоки разбирались, но твое дело их не касается, так что он поддержит тех трех. А за апелляцию будут либералы, Стедман и Барнс, ну и еще, наверно, Хедэвей, потому что мы с ним приятели, а кроме того, ему не нравится, что у Ласкера с логикой неважно.
- Черт, так выходит, трое за, а четверо против, - хнычет Гаррисон. - Значит, проиграем?
- Я и говорю.
- А в Верховном суде штата?
- Трудно сказать. Не слыхал, чтобы эти как-нибудь об Испании высказывались, и вообще я с ними не знаком. Но последние три года они почти всегда утверждают любое важное решение апелляционного суда.
Гаррисон совсем скис:
- Но ведь так нельзя!
Я улыбнулся:
- Как будто не знаешь, как дела делаются.
- А, черт, но ведь что-то надо же придумать! - И головой трясет, скривился весь, дышит так тяжело да ногой притопывает. Я уж думал, он в обморок сейчас свалится, но ничего, сдержался, только говорит, словно камни во рту ворочает. Еще бы! Ведь одно дело - и это нетрудно - признать, как у кардинала Ньюмена сказано, "отвлеченную истинность" какого-то положения, допустим, "нет в мире справедливости", а совсем другое - почувствовать его "реальную истинность", убедиться в ней, на собственном опыте удостовериться, так что весь клокочешь от бессильного негодования. Помнится, я еще подумал, даст Бог, Гаррисону хватит сил перенести эту чувствительную потерю и хоть чему-то наконец научиться.
Апелляцию я подал.
- Особо не рассчитывай, но пусть дело пока тянется, - говорю, - а там, глядишь, что-нибудь изобретем.
В тот вечер перед отъездом из Балтимора мы с Гаррисоном пошли обедать в клуб, где Билл Фробель был членом, он нас и пригласил. Я похвалил его за вдохновение, а он меня - за то, что умею логику так и сяк поворачивать. Гаррисон сидел насупленный, много пил, но в разговор наш не вмешивался. Вести машину он оказался не в состоянии. Плюхнулся рядом и все за меня цеплялся, прямо-таки слезами заходясь:
- Три миллиона, Тоди, нет, ты подумай, три миллиона!
Я только посматривал на него, не выдавая своих чувств.
- Брось, - говорит, - знаю я, что ты думаешь, только напрасно, мы же с тобой столько лет знакомы. Деньги мне не для того нужны, чтобы направо-налево их швырять, как другие делают. Ты представляешь, что мы трое с этими миллионами сотворить бы могли!
Первый раз он про "мы трое" заговорил с тех пор, как я и Джейн наш роман в 1935 году возобновили, хотя до того "мы трое" из него так и сыпалось.
- По миллиону каждому, что ли? - спрашиваю. - Или общий счет заведем?
Почувствовал он, что я его подкалываю, и ощетинился, всю дорогу потом, словно по обязанности, давал мне понять, мол, если философски подойти, так плевать он хотел, ничуть ему не жалко без трех миллионов остаться. А я краешком глаза поглядывал на него да удивлялся и печалился: надо же, до чего человек с толку сбит.
Все-таки до конца он не выдержал, раскололся, когда мы по мосту над Чоптенком в Кембридж въезжали. Река была вся в белых барашках, холодом от нее веяло. Прямо перед нами в конце бульвара, начинавшегося сразу за мостом, красным полотнищем из неона распласталось по небу "Мортоновские чудесные томаты"; я улыбнулся. Весь берег представлял собой непрерывающуюся цепочку огней, которая тянулась от помигивающего маяка у Хзмбруксбар, справа от нас, до мэковского особняка на самой окраине восточного района Кембриджа, - на первом этаже в окнах везде свет, Джейн ждет нас не дождется-
- Ладно, Тоди, - сказал он решительно, - сдаюсь. Никакой я не философ. Не в том дело, что без денег мне жизни нет, меня ведь наследства уже лишали, и не раз, ты помнишь. Но, ты не думай, почти все получилось, одна ерунда осталась, а тут…
- Зря ты так, - говорю.
- Господи, как ты не поймешь, у нас с Джейн ведь всякие планы были. - И вижу, сейчас разрыдается, про планы эти вспомнив. - Ну как тебе объяснить? Мне просто жить теперь не хочется.
- Что? - переспрашиваю, и смех меня разбирает. - Ты что же, повеситься в погребе собрался? Давай, там и гвоздь подходящий в балку вбит, здоровый такой, двадцать пенни стоит. Раз уже для этого дела пригодился. Да, а я тебе скажу, в какую контору позвонить, чтобы потом пятна черные с лица убрали.