Уже там и тогда я говорил ему: «Дани, дыши полной грудью, веселись, тебе выпал мегашанс. Почему бы тебе иногда не позабавиться с девчонками? Поверь мне, бывают по-настоящему сладкие девочки. Некоторые девочки просто рождены, чтобы давать». Но он ничего не хотел слышать. Он скучал.
Тем временем мы гастролировали по Европе и ежедневно выступали. Мы играли его прекрасную композицию в каждом гребаном местечке. Она стала мега- шлягером. Критики величали ее «лучшая мелодия для трубы всех времен и народов». Они крутили ее и в классических, и в попсовых хит-парадах. У девчонок плавились мозги, когда они смотрели на него, такого юного, худенького, в белом костюме. Они просто взрывались. Они начинали орать и снимать трусики. Сечешь? Тысячи девочек бросают в него свои мокрые трусики, как будто хотят сказать: «Я твоя навеки, я возбудилась до чертиков и готова только для тебя одного, мой тощий мальчик, приди же и возьми меня». Но он и в ус не дул, он хотел только играть в пикирующего бомбардировщика. Веришь, насколько он понимал в трубе, настолько же в девочках не смыслил ни гроша.
Однажды я зашел в его гримерную и предложил выйти и привести ему девочек, чтобы он разобрался, как это работает. Я обещал, что ему вскоре понравится. Довольно смешно, но он не сказал «нет». Поначалу я приводил ему охренительно красивых девок. Некоторые были просто дипломированными секс-бомбами, такими, что увидишь и глазам своим не поверишь. У них были прекрасные лица, осмысленные и с толикой боли. Я приводил ему девочек в лучшей форме, когда сиськи стоят что твоя Масада.[51] Круче, чем Масада, — как швейцарские Альпы. Я приводил ему восхитительных девочек, с такой сочной попкой, что напоминали пару яффских грейпфрутов на экспорт. Но и эти ему не понравились. Поверь мне, я все перепробовал, жопы, сиськи, лица, — но он оставался холоден. Он, блин, был настолько холоден, что по сравнению с ним холодильник «Амана» показался бы духовкой «Вестингхауз».
Он говорил мне, что не интересуется «примитивной красотой». Красота — скучная штука. Он говорил, что ищет иного. Настаивал на том, что предпочитает женщин «физически слегка деформированных». Он говорил, что уродливая женщина наверняка живет полной эмоциональной жизнью, в отличии от красавицы, у которой внутри только маленький скучный кусочек боли. Он был таким наивным бедняжкой, он решил принести спасение всем непривлекательным женщинам, где бы они ни находились. Я сказал ему: «Давай, йа-Дани, твой выход». Чтобы помочь ему найти свое «вздыбленное я», каждый вечер я должен был приводить ему странных девушек. Один раз он попросил худых девушек с толстыми пальцами, другой — девочек- подростков с исправляющей пластинкой на зубах. А однажды он потребовал девушку с толстыми ногами и тупым выражением лица. Почему, черт возьми? Как он связывает толстые ноги и тупые лица? Я не мог поверить, но, если это ему нравилось, — не мое дело вмешиваться. Аврум считает, что все имеют право на самоопределение, кроме палестинцев, конечно.
Ну, как ты понимаешь, все у нас было прекрасно. Мы играли повсюду вот уже больше двух лет. Мы становились все круче и круче. Начали выступать на больших сценах. Я зарабатывал миллионы, но как ни странно, ни слова не слышал от Кодкода. Думал: «Все замечательно, я зарабатываю миллионы и славу, но что я делаю на благо моей страны и всего еврейского народа?» Я был очень озадачен, пока в один прекрасный день в оперном театре Франкфурта…
28
Сабрина
В два часа ночи мы прибыли на главный вокзал Франкфурта. Кодкод ждал нас на перроне, переодетый в старушку. Его было легко узнать: тем утром он забыл побриться. Его сопровождали два телохранителя в бордовых клубных пиджаках. Я не стала вступать с ними в контакт. Взяла доктора под руку и быстро пошла вдоль платформы к главному выходу. Выйдя из здания вокзала, я сразу поймала такси, которое и доставило нас на заранее приготовленную квартиру. Мы еще даже присесть не успели, как парни в бордовых пиджаках пришли и забрали доктора. Только тогда я заметила, что парни выглядели практически неотличимо, наверное, они были близнецами. Они сказали, что забирают доктора на медицинскую экспертизу, которая окончательно установит его личность. Добавлю только, что доктор взглянул на них, они посмотрели на доктора, и сразу стало понятно, что эти трое встречались раньше.
Спустя двенадцать часов они привезли его обратно. Доктор выглядел изможденным. Бордовые близнецы велели мне передать доктора человеку по имени Аврум, который ждет меня в здании городской оперы. Мне сказали, что Аврум — знаменитый импресарио и важная фигура в международном шоу-бизнесе. Они предупредили меня, чтобы я не проболталась насчет истинной личности доктора. Мне приказано было представить доктора Ингельберга как «краеугольный камень еврейского бытия» и убедить Аврума спрятать его в надежном месте до следующего указания.
Я ожидала встретить уважаемого человека, занимающего высокий пост. Менее чем через час, когда я увидела Аврума, я была в шоке. Это был гангстер, он говорил на ужасном уличном жаргоне. Он выглядел карикатурным боссом и вел себя как типичный восточный нувориш. Это говорит о том, что разведка работает там, где мы меньше всего этого ожидаем. Памятуя об этом, я понимала, почему Агентство решило завербовать его.
Я была очень вежлива, представилась сама и представила «краеугольный камень еврейского бытия». Сообщила ему, как нужно содержать «краеугольник». Мне показалось, что Аврум понял ситуацию, он без конца повторял, что «ключ в зажигании». Бог знает, что он имел в виду.
В его защиту я должна сказать, что Аврум обращался с доктором очень мягко. Он пригласил его войти в лифт. Вместе они спустились в подвалы оперы, где Аврум хранил специальные огромные футляры от контрабасов, которые ему поставляло агентство. Через пять минут Аврум вернулся к служебному входу. Он заверил меня, что наш «краеугольник» находится в безопасном месте и за ним хорошо присматривают.
Когда я уже выходила, Аврум промямлил что-то вроде: «До каких пор..?» Я решила, что он имеет в виду доктора Ингельберга. Я сказала ему, что и сама не знаю, может, неделю или две, но в глубине души я чувствовала, что это может быть приключение длиною в жизнь.
Выходя из здания Оперы, я увидела большую неоновую рекламу: «Сегодня: Дани Зилъбер, Рыцарь Страдания!» Мне захотелось посмотреть. Захотелось своими глазами увидеть, какой позорный продукт сумел произвести этот ужасный Аврум. Никогда не любила легкую музыку. Я предпочитала церковную музыку. Или даже современную классику, но все же мне стало любопытно.
Еще через двадцать минут я стояла в центре большого зала в окружении сотен грубо накрашенных юниц. Я не знала, что меня ожидает. Я что-то слышала о Дани Зильбере, юном израильском трубаче, и о его огромном успехе, но если честно, то меня это мало интересовало.
Я чувствовала возрастающее волнение. Меня буквально затягивало всеобщее напряжение. Музыканты начали занимать места на сцене. Это было подобие симфонического оркестра с расширенной контрабасной секцией. (Уж я-то знала почему.) Свет погас. Мы стояли некоторое» время в полной темноте, и вдруг оркестр заиграл. Сначала зазвучали струнные, они держали один высокий пронзительный тон. Через двадцать секунд к ним присоединились ударные. Ритм был монотонным и напомнил мне задушевный греческий геЬеНко, который мне довелось слышать в молодости на греческой свадьбе в Бухаресте.
Девчонки вокруг меня были сексуально взбудоражены. Я чувствовала это возбуждение в воздухе и даже могла его унюхать. Потом присоединились кастаньеты. Они отлично вписались в общее звучание, и все вместе напомнило мне мистический настрой Сагтгпа Вигапа. И когда напряжение достигло своего пика, острый луч света рассек темноту на сцене. Чудесным образом в самом центре светового круга засиял раструб трубы. В середине сцены стоял Дани, постепенно стало видно его лицо. Он глубоко вдохнул, закрыл глаза и приник губами к мундштуку. Со звуком первой ноты по всей сцене забегали световые вспышки и его фигура стала видна целиком. Он был молодым и беззащитным. Он был одет в белый, явно великоватый костюм. Весь его облик был великолепно, эпически безвкусным. Но было в нем нечто, что глубоко тронуло мое сердце: он пробудил во мне чувство жалости.
Он стоял на сцене, воздев к потолку свою золотую трубу. Совершенно самодостаточный, одинокий тон лился из его трубы, он был долгим как еврейское рассеянье. Писявки завизжали, через секунду тучи нижнего белья полетели в его сторону. Меня всю жизнь учили растворяться в окружающем меня мире. Поэтому я закричала вместе со всеми, но практически сразу я почувствовала острую необходимость снять трусики и запустить ими в него. Впервые в жизни я публично снимала трусы, и ощущение было великолепным. Это было крайнее, абсолютное проявление свободы. Я хотела верить, что откликнулась на настоящий зов Души, но в тоже время я помнила, что само действо было режиссировано этим отвратительным примитивным Аврумом и это мне мешало.