— Петенька, слава богу, приехал.
— Вот врача привез. Не беспокойся. Свешников вымыл руки, покосился на Козырина с бабкой Фетиньей:
— Выйдите пока.
Долго стояли на крыльце. Бабка Фетинья взялась было рассказывать, как мать заболела, но увидела, что Козырин не слушает, замолчала. Свешников вышел, тихо притворил за собой двери:
— Собирай срочно и в больницу. Сначала рентген сделаем. В город придется везти.
Возле рентгенкабинета на диванах, обитых дерматином, сидела длиннющая очередь. Свешников открыл дверь:
— Проходите.
— В больницу, и то по знакомству. Дожили, — буркнул кто-то из очереди.
Мать стыдливо нагнула голову.
— Заходи, не слушай.
Красный свет блекло лежал на высоких стенах кабинета. Мать растерялась и отступила в угол. Козырин стал помогать ей раздеваться, потом вяло ждал, будто в полусне. Слышались глухие голоса Свешникова и женщины в очках, которая распоряжалась в кабинете. О чем говорят, было не разобрать — бубнили, мешая русские слова с латынью.
Вместе со Свешниковым отвели мать в палату, сами поднялись на второй этаж, присели там на топчан в маленькой комнатке.
— Ну, что?
— Завтра отправим в город. — Свешников отвернулся и закурил. — Снимки подождем. У меня однокашник в онкологической, я черкну писульку. Не падай духом…
В онкологической больнице подтвердили диагноз. Белая-белая палата, за окном белый-белый городской парк, обрызганный неярким светом зимнего солнца; тихо, в открытую форточку не долетало ни единого звука. Придавленный, убитый, Козырин согнулся на узкой табуретке возле материной кровати, а она гладила ему руку жаркой, потной ладонью и с придыханьями, шепотом повторяла одно и то же, что твердила всю дорогу, пока они ехали на поезде до города:
— Петенька, если уж меня бог приберет, так ты побереги себя.
— Мама, ну о чем ты…
— Знаю я. Слушай. Боле тебе никто не скажет, мать худа не пожелат.
Живешь ты, Петенька, не от чистого сердца. Не надо бы тебе начальником-то… слабый ты, народу вокруг столько вьется, все выгоду ищут… Худо это кончится, худо, оступишься — куда голову прислонишь? Друзья твои знать не захотят… Не нравишься ты мне, каким стал, плохой стал… Бросай эту работу, найди чё-нить пониже. Пообещай мне, пообещай, Петенька…
Козырин обещал и сам твердо верил, что выполнит свое обещание.
До самой весны он жил, словно в тумане. Приходил вечерами в пустую квартиру, запирался, включал телевизор и валялся на диване. На работе отбывал время. Старался смотреть на себя со стороны, и чем строже смотрел, тем больше соглашался с матерью, тем больше верил в правоту ее слов. При воспоминании о матери апатия проходила, он хватался за телефон, заказывал город и, услышав: «Состояние тяжелое», — бросал трубку с облегчением: тяжелое — это все-таки не безнадежное.
Поначалу, занятый своими переживаниями, не обратил внимания, что в райпо начала работать комиссия из области, точнее — он видел и знал, но она его абсолютно не волновала. Равнодушно наблюдал, как комиссия копает и копает, все глубже уходя в бумаги.
— Мальчишка! Мокрая курица! — кричал на него Кижеватов и стукал кулаком по двухтумбовому столу. — Ты что, не видишь — это не простая комиссия, это ж подкоп натуральный! Вместе ведь загремим. Да что с тобой случилось, парень? Мать? Что делать, все мы смертны. Крутиться сейчас надо, волчком крутиться. Все — побоку! Тяжело мне одному. Возьми себя в руки, Петр..
— Трофим Афанасьевич, можно я пойду?
Кижеватов выругался, махнул рукой.
Через несколько дней было правление, на котором комиссия докладывала о результатах проверки. Два часа, пока оно шло, Козырин рисовал в блокноте смешных человечков. Он знал, что надеяться не на что. Он и не надеялся.
— Кто еще хочет выступить? Желающих выступить не было.
Кижеватов, багровый, как из бани, свирепо рвал на мелкие клочки бумагу, но было ясно, что он еще не сдался. И его упрямый взгляд словно говорил — подождите, не все кончено.
Первым поднялся и вышел Козырин. В приемной его задержала секретарша.
— Петр Сергеич, — в глазах у нее сплошное любопытство: чем же там все кончилось, в кабинете председателя? — А вас в райком вызывают, к Воронихину, прямо сейчас.
«Сходим еще на одно чистилище». Он открыл дверь из приемной.
По улице катилась весна. Пылил асфальт, скворцы пробовали голоса в тополиной аллее, люди одеты были легко, почти по-летнему, несмотря на прохладный ветер. Разбуянившаяся речка гнала льдины и с разгона толкала их друг о дружку, дальше они плыли уже мелкими, юркими кусочками. Ребятишки суетились возле берега — втыкали в землю прутики, отмечая, как прибывает вода.
Глядя на ребятишек, Козырин вспомнил, как он однажды в детстве заскочил на льдину, а ее потянуло на середину реки, мать успела ухватить его за руку, стащила и выпорола тут же, прямо на берегу.
— А что, если в Канашиху? — вслух проговорил он. — Точно. В Канашиху. Поеду. Послушаю еще раз начальство и поеду.
Странное дело, пока Козырин поднимался по лестнице на второй этаж райкома, — постепенно отходили в сторону и его апатия, и мысли о Канашихе. По прочно въевшейся привычке он собирался в кулак, готовый слушать, сопоставлять, говорить, взвешивая каждое слово. Привычка действовала сама, не спрашивая его разрешения.
Воронихин не поднялся из-за стола, не вышел навстречу, не пожал руку, как обычно делал, — молча показал на стул.
— Что, купцы-разбойники, доигрались? Такое пятно на район ляпнуть! — А глаза меж тем словно ощупывали, взвешивали Козырина. — Сам-то как думаешь?
— Не знаю.
— Это не ответ. Мы не в детском садике, должен знать. Завтра бюро райкома.
Он не говорил о главном, а главное у него было, Козырин это понимал: ведь не для внушения же вызвал его Воронихин, не для объяснений, что хорошо, что плохо. Поэтому молчал и выжидал.
— Мы Кижеватова не раз предупреждали, он не прислушивался. И делал по-своему. Мне кажется, и ты под его нажимом химичил. Так или нет? Кижеватов у нас просто-напросто зарвался, решил, что старый авторитет у него из брони. За это и расплачиваться будет. Так нажимал он на тебя или нет? Заставлял?
Козырин молчал. Вот оно как! Вот что, оказывается, предлагал Воронихин: столкнуть Кижеватова, а ему, Козырину, остаться чистым.
— Ты сможешь на бюро это рассказать? Всю технологию вашу? — Глаза из-под очков смотрели прямо, не мигая. — Молчишь?.. Ладно, ждем тебя на бюро. Бюро — в два часа.
«И тогда мы с тобой будем толковать по другому», — закончил про себя Козырин мысль Воронихина.
— Я сейчас в деревню еду, в Канашиху, — неожиданно сказал он.
— Езжай, — кивнул первый…
Северный ветер на улице покрепчал, морозил рано обрадовавшихся теплу крутояровцев. Сразу резко похолодало. Козырин подрагивал в своем летнем костюме и торопился домой — до отъезда он еще хотел позвонить в город, узнать о состоянии матери. «Хоть бы подбросил кто», — думал он, приглядываясь к проходящим мимо машинам. Вдруг мелькнули на повороте красные «Жигули» Свешникова, щелкнула скорость, и машина на полном ходу пронеслась мимо, Свешников сделал вид, что не заметил его, — ни кивка, ни сигнала. «О братец, да ты уж никак похоронил меня. Не рано ли?»
«Не рано ли? Не рано ли?» — твердил он потом всю дорогу до Канашихи. Приехал туда уже вечером. Оставив машину во дворе, взял у бабки Фетиньи ключ, открыл дом. Были еще светло за окном, и за огородами виднелся широкий речной разлив, макушки незатопленных бугров. Мальчишкой Козырин любил с ребятишками жечь на буграх костры. Когда возвращались домой, до самого берега сопровождал их красноватый отблеск по обоим бортам лодки. В последнее время детские воспоминания, затушеванные, казалось бы, годами учебы и работы, вдруг стали одолевать его, и он удивлялся, что они самые яркие из всех, какие были в жизни. Вот тут, на дверном косяке, когда еще жив был отец, они делали зарубки, отмечая рост. Отец обещал, что как только сын дотянет до середины косяка — так сразу они идут в магазин и покупают охотничье ружье. И действительно, не обманул, купил. Козырин полез на полати и там, под старыми валенками, разыскал одностволку шестнадцатого калибра с обшарпанным, оббитым прикладом. Заглянул в ствол, в нем сплелась сеточка паутины. «Почистить бы надо». Отложил ружье в сторону и пошел за дровами. Поленница была сложена под крышей, от талой воды промокла сверху донизу: сбросить снег руки так и не дошли. Набрал охапку сырых березовых поленьев, долго возился, растапливая печку, наконец в трубе загудело, запахла, накаляясь, плита. Козырин поставил табуретку, открыл дверцу и стал смотреть на огонь. За спиной стояла тишина пустого дома.
«Вот и подобьем бабки. К чему вы пришли, Петр Сергеевич? Кто вы — дурак или, наоборот, умник? Добивался, добивался положения и благополучия, а теперь решил все выбросить широким жестом, остаться у разбитого корыта. Пойти грузчиком — с дипломом не возьмут».