Когда Диого Релвас вернулся в имение, расследование уже шло не так бурно, но один из рыбаков, измученный допросами, ручаясь за невиновность подозреваемых, пожелал рассказать все хозяину. Тогда падре Алвин тут же приказал освободить всех, согласовав прежде с Антонио Лусио, который решил объяснить отцу, что дерзнул переменить фасон усов без его ведома, так как брадобрей спалил ему кончик левого очень горячими щипцами. Ослепленный успехом своего скота на королевской корриде, Диого Релвас поверил объяснению сына, а старый приор продолжал наслаждаться местью Иова, книге которого посвящал все свои часы досуга, подчеркивая карандашом особо значимые пассажи.
— Теперь бы лежал я и почивал, спал бы, и мне было бы покойно.
С царицами и советниками земли, которые застраивали для себя пустыни,
Или с князьями, у которых было золото и которые наполняли дома свои серебром,
Или, как выкидыш сокрытый, я не существовал бы, как младенцы, не увидавшие света…
… На что дан страдальцу свет и жизнь огорченным душою?
… Которые черны от льда и в которых скрывается снег.
… Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же?
… Если я виновен, горе мне! Если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей, я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое; оно увеличивается.
… Пустословие твое заставит ли молчать мужей, чтобы ты глумился и некому было постыдить тебя?
… Князей лишает достоинства и низвергает храбрых [Книга Иова, 1л. 3, 9, 10, 11, 12.].
Наслаждаясь местью, пусть такой пустяковой, священник прервал подчеркивание Библии. Как-нибудь он это даст почитать Антонио Лусио.
Но кто перестарался, так это Зе Каретник, когда решил отдать землевладельцу Алдебарана простыню, которую забыл посетивший его дом призрак. Бабу свою он выгнал из дому, но, так и не свыкнувшись с ее отсутствием, был готов на все.
— Кто это был, я, хозяин, не знаю! Но я в него стрелял…
— Ну и что же, Зе?
— Выстрелил три раза…
— Чтобы попасть?
— Да, сеньор, чтобы попасть.
Землевладелец побледнел. Он взял простыню, выпроводил батрака и пригласил сыновей. Оба держались как ни в чем не бывало, но Диого Релвас настаивал на правде, не теряя спокойствия, и закончил разговор следующими словами:
— Завтра же на рассвете отправляйтесь в поместье Куба… На два месяца… Один из вас зайдет за Зе Каретником, который составит вам компанию. Хорошая компания. Или н-нет?!
Мигел Жоан попытался что-то сказать.
— Разговор окончен. Говорить нужно было сразу, теперь поздно… В нашем доме все должно быть сказано вовремя. Или н-нет?!
Глава XIII
МИГЕЛИСТСКИЕ ИСТОРИИ
Хуже всех первые дни ссылки в Алентежо переносил Зе Каретник. Хотя он и занялся починкой всех имевшихся здесь повозок, он очень страдал без своей бабы и от сознания, что хозяин наказал его, сослав сюда вместе с двумя своими сыновьями, этими бездельниками, которые и тут нашли чем наслаждаться. А ведь один из них… Который? А-а, если бы ему довелось узнать!… Кто же из них виновник его несчастья и того, что он теперь без бабы… И того стыда, что обрушился на его голову в Алдебаране, где его встретили таким гоготом и улюлюканьем, точно в деревню ворвалось перепуганное стадо быков.
А хозяин Диого еще и добавил, выразил свое презрение — сослал в эту глушь вместе с тем, кто надругался над его честью. Черт побери! Диого Релвасу ничего не стоит унизить человека. А что он плохого сделал этим людям?! Служил им верой и правдой более пятидесяти лет. Зе Каретник — мастер на все руки: иди сюда, Зе, посмотри, сможешь ли сделать такую же красивую карету, как эта? А он, с его-то искусством, был всегда готов к услугам, готов в лепешку расшибиться, но повторить красивую линию экипажа, недосыпал, недоедал, все работал, лишь бы увидеть плоды своего труда — экипаж или коляску, которые со впряженными лошадьми казались бы сошедшими с картинки. Его же честь запачкали, он пожаловался, пожаловался тому, кому и должен был пожаловаться, так его бросили сюда, в эту навозную кучу.
Он вынашивал месть, которая неизвестно где умещалась в его тщедушном теле, и, должно быть, потому частенько беседовал сам с собой. Бред сумасшедшего, сказал бы любой, кто услышал его язвительные слова, адресованные тишине, и увидел зверский оскал редких зубов, будто у него что-то вырвали из рук. И тут же он брал инструменты и принимался трудиться с таким усердием, словно нарочно истязал себя, и причитал, разматывая клубок печальных воспоминаний. Но время от времени кровь его закипала, и в припадке ярости он принимался кричать на стены под навесом, где он работал, срывал с головы шапку, бросал под ноги и топтал ее, припрыгивая на ней, как будто в него вселялся дьявол. Когда же злость тихо тлела, он садился на землю и закуривал сигарету. И всегда глядел на нож. Точил его каждый день, а то и по нескольку раз в день и все мечтал, как испробует его на шее того, кто отравил ему последние годы. Кто же из них?! Кто из них двоих? Дьявол кивал то на одного, то на другого. И вместе с тем он чувствовал, что не способен действовать, он — дерьмо собачье, вот он кто, если бы он был способен на кровавую месть, но людям, подобным этим… Потому-то он и разговаривал сам с собой. Разговаривал и бесился, все сразу, не стараясь скрыть кипевшую в нем злобу.
У конуры сторожевых псов свистел себе всласть Шико Счастливчик, свистел, ну прямо как духовой оркестр. Слушать его было одно удовольствие. Даже собачья свора притихала, переставая лаять и выть, как только он складывал губы колокольчиком и в воздухе начинал дрожать тонкий пронзительный звук. На этом крохотном инструменте он исполнял только торжественные марши, но исполнял великолепно, переходя от кларнета к тромбону и от тромбона к горну, неожиданно давая барабанную дробь и громкий звук тарелок. В особые моменты он закрывал черные маленькие глаза, чуть раскачивался из стороны в сторону, в такт ритму, и внимал воображаемой дирижерской палочке. Однако и это не умеряло разгоревшегося костра злобы Зе Каретника, подозрительного к этому музыканту, который всегда кружил вокруг и выслеживал его. Он считал, что этим самым искусным свистом псарь как бы отводил от себя подозрение, что намерен раскрыть секрет его мастерства. А потому Каретник все время старался сбить его с толку своим поведением: он то упорствовал в работе, то ломал все, что было им сделано.
Поглядывая друг на друга враждебно, они разговаривали намеками, и ни тот ни другой не переходил установленной или воображаемой границы, которая мешала даже общению за столом. Радость свою Шико Счастливчик выражал разве что в свисте. А вообще он был угрюм и мрачен. И его резкий голос, казалось, угрожал всем, даже хозяйским детям, когда он им готовил лошадей для верховой езды и спускал сторожевых собак, следовавших за ними по пятам во время прогулки.
Худой, на чем только держались брюки, с тощими ногами и широкой грудью, Шико Счастливчик был наделен руками силача — длинными и крепкими — очень неопрятен, носил пышные усы, которые подкручивал вверх до бакенбард, точно желал, чтобы они соединились с ними навечно. Жена Шико Счастливчика приходила к ним с дочкой и приносила еду, которую все четверо ели под навесом, в полной тишине, пока девчонке за первую же попытку пошалить не перепадала оплеуха от матери. Тут девочка заливалась слезами и соплями и успокаивалась только у отца, который брал ее на руки, после чего она засыпала. Зе Каретник был скрытен и с Шико Счастливчиком, да и если бы не был скрытен, все равно было ясно, что жили они недружно, хотя все алентежцы подозрительны и неискренни. Но девочку Зе Каретник любил, да, любил, тысяча чертей! Ведь дети не повинны в преступных делах взрослых. В общем-то, говорить о преступлениях этих людей он не имел никакого права: они ему не сказали даже плохого слова — ни плохого слова, ни грубости, а могли бы. В сущности, Шико Счастливчик всего лишь следил за его работой, ведь очень может быть, что он просто решил научиться его ремеслу, а почему бы и нет? Только перенять его секрет не так-то просто. Ведь ремесло каретника — дело тонкое, куда до него псарю!
Как— то, когда двое бездельников Антонио Лусио и Мигел Жоан предавались сиесте, Зе Каретник принялся мастерить из крупных желудей маленькую, так, пяди в две, карету с четырьмя колесами и одной длинной оглоблей, за которую ее можно было везти и в которую Марианита могла бы впрячь большой желудь или какое-нибудь насекомое, готовое послужить ей вместо лошади. Все это он делал молча, раздираемый злобой из-за умершей, как видно в зародыше, мести. По сделанной вещи он прошелся вначале напильником, потом наждачной бумагой, потом покрыл голубой краской и нарисовал на колесах едва различимые красные и желтые цветы. А увидев свое произведение готовым, расстроился. Бисер свиньям!… И спрятал карету под нары, на которых спал. «Нары заключенного», -зло подумал Зе.