— Дочурка, на сегодня хватит. Тебе необходим покой. Абель, ты еще останься на три минутки, но не больше.
Мама забрала Никола из рук Арлетт, положила его на бочок в кроватку, укрыла одеяльцем и надела перчатки. Мадам Гимарш недовольно сморщила нос. Ее авторитет был поколеблен, но она ничего не могла противопоставить решительной манере мамы и этому повелительному движению головы, которое мне знакомо с раннего детства. Начали расходиться. Тио хотел побыть еще немного, но был тут же призван к порядку:
— Шарль, вы идете?
Шарль — это имя вдруг вернуло моего дядюшку ко временам детства, он сразу притих, помахал рукой и исчез. Мы с Мариэтт остались одни. На этот раз моя молчаливость вполне соответствовала рекомендуемой здесь тишине. Я гладил волосы молодой женщины, лежавшей на больничной кровати; это ведь ты, моя девочка, конечно, ты, хотя такой, как прежде, тебе больше не бывать; тогда между нами не было третьего, мне ни с кем не приходилось делить тебя. И мы уже не будем столь неразлучны, как прежде. Тогда глаза твои смотрели на меня одного, взгляд не переходил на кого-то другого. Теперь ты сперва смотришь на эту кроватку и лишь потом поворачиваешься ко мне. Да, я видел, это чудесный ребенок. Ведь я сам положил ему начало, принимаясь за дело каждый вечер. Ах, черт! У нас, мужчин, нет таких гормонов, чтоб они проникали в кровь, чтобы у нас в груди возникало молоко, а в сердце любовь. Нам требуется больше времени, чтоб освоить и осознать перемены. Дедушка мой звался Никола; я его не застал. И этот тоже назван Никола…
— Сынок тебя немного напугал, а? — шепчет Мариэтт, у которой интуиция, по-видимому, не ослабела. Заметив мое протестующее лицо, добавила: — Да-да, не отпирайся, я тебя знаю, ты привязываешься с трудом. Но зато потом…
Она откинулась на подушки, ее носик обращен к колыбельке, а смеющиеся глаза смотрят на меня. Взмахом руки сгоняю какую-то мушку, пролетевшую над лобиком моего сына. Рассматриваю его десять пальчиков, они не толще, чем спички, но уже вооружены ноготками, которые цепляются за кружева. Да, у меня неторопливое сердце. Но огонь, который разгорается медленно, дольше держит жар. Мариэтт хорошо это знает. И она поняла, что нынче утром наше супружество много прочнее, чем это было вчера: брак поднялся на ступеньку выше, мы стали единокровными, а прежде были всего лишь любовниками с дозволения закона. Женщина, которой обладаешь, нам еще не близка по-родственному. Но женщина, сотворившая дитя, — для нас родня, это результат слияния генов. Теперь, что бы ни случилось — смерть, развод, — вот эти три килограмма девятьсот граммов общей нашей плоти соединили нас. Если б температуру счастья можно было б измерить, то у Мариэтт до сорока градусов, пожалуй, не дошло бы, но тридцать восемь наверняка бы набралось. Ей кажется, что ее приобретение меня ничем не обделяет, а мои страхи перед будущими убытками, по ее мнению, иллюзорны. Разве сделанный мне подарок может одновременно обеднить меня?
Курица кудахчет, возвещая миру, что снесла яйцо. Мы же уведомляем о рождении ребенка пятью строчками в специальном разделе газетной хроники. Я бы воздержался от такого сообщения, но Гимарши не могут себе отказать в этом удовольствии. Что и говорить, на улицах, в коридоре суда, в адвокатской раздевалке — где только меня не, поздравляли. Даже при разборе дела сам председатель суда, в мантии, квадратной шапочке и белом нагруднике, любезно намекнул в своей речи на счастливое событие и преподнес мне подарок, которым воспользовался очередной подсудимый:
— Три месяца условно!
А сколько было поздравлений почтой и по телефону! Терпеть не могу манию, несомненно появившуюся еще в патриархальные времена, поздравлять отца с тем, что ему удалось сотворить младенца, хотя природа сего творчества достаточно известна. И заметьте одну существенную особенность: мужа всегда поздравляют мужчины. Женщины со мной рассуждали о том, какой же родился «великолепный» ребенок, в нем почти восемь фунтов веса.
А великолепный, если говорить откровенно, вдруг стал совсем желтым: младенческая желтуха. И мадам Гимарш, забыв о своем супруге, рыхлом обжоре, тяжко страдающем от соусов, с тревогой справляется, у кого же из моих родственников была больная печень. К счастью, желтуха длилась недолго. Глаза сына уже раскрылись, белки стали чистыми, как яичный белок, аспидного цвета зрачки прояснели.
— А у него будут голубые глаза, — сказала теща.
— Нет, — ответила моя мама, — это переходная голубизна, глазки станут карими. И с Абелем было так же.
Никола похудел, но меня заверяли, что это нормально. Правда, когда Мариэтт выписали из родильного дома и они оба вернулись домой, мальчик снова начал набирать в весе. Жене пришлось выдержать множество визитов, принять кучу подарков, врученных друзьями: у нас сразу появилось восемь лямок для поддержки первых шагов ребенка, одиннадцать пар пинеток, три целлулоидные погремушки, не считая цветочных горшочков с цикламенами, обернутых в серебряную бумагу, и бесчисленных букетиков с полдюжиной гвоздик, обрамленных нимбом из аспарагуса, так быстро осыпающегося на пол зеленым мусором. Как только малыша привезли домой, его положили в монументальную колыбель красного дерева с изогнутой вверху лебединой шеей — какой-то антиквар предлагал моей маме за этот уникум солидную сумму, но она продать отказалась и только подновила ее (как это было сделано для меня и некогда для моего отца). Наследник стал, быстро поправляться и даже опережал нормы роста.
А моя жена, по сути дела, стала прежде всего матерью. Так бывает почти во всех семьях, восемь примеров из девяти подтверждают такое превращение, и все же никак не веришь, что это произойдет и с тобой. Изменения в девушке, ставшей женщиной, не так уж заметны, исключая постель (и в этом еще надо убедиться, если, к примеру, взять Габриэль). Но беременность делает эти перемены ощутимыми. Материнство приводит к вам из родильного дома совсем незнакомую женщину. Конечно, эта новая таилась в прежней. Пусть так. Вы ждали разрешения от бремени вашей жены, понимали, что за ним последует уйма хлопот, расходов, забот, всяких мелких обязанностей, которые вызывает появление ребенка. Но все же вам казалось, что до первых его слов, до того, как малыш научится ходить, он не будет занимать в вашем быту много места и еще долго останется куколкой, закутанной в батист и шерсть, этаким незаконченным беспомощным созданием, не похожим на настоящее человеческое существо и живущим как бы в стороне от вашей жизни.
Какая ошибка! Он немедленно станет ее центром! Я узнал это очень быстро. Все мне об этом говорило. Хотя бы выражение лица Мариэтт, внезапно ставшее очень серьезным. Этот рассеянный вид, как будто она постоянно была занята чем-то другим. Какая-то иная походка — ну прямо поступь султанши. Теперь она и разговаривала иначе — тихим голосом, чтобы не разбудить свое сокровище, даже если оно спало на другом этаже. Она и смотрела на меня теперь не так, как раньше, словно я стал прозрачным и не присутствовал здесь. Прежде у нее не бывало и этой морщинки на лбу, которая теперь появлялась при малейшем подозрительном шуме, при самом незначительном порыве ветра, вздымавшем на окне тюлевую занавеску. А это пренебрежительное отношение к моим ботинкам, хотя еще совсем недавно они были предметом усердного внимания и без конца чистились. А эта непрестанная забота о режиме питания ребенка… На плите жарится для отца бифштекс, и почти взбит майонез — не важно: пусть сгорит мясо, пусть опадет майонез, но лишь только специальный будильник (чудесное изобретение, которое заводится раз в день на часы кормления) дал сигнал — кончено, бросай все. Опоздания быть не может. Одним прыжком Мариэтт уже наверху, и ее грудь уже выскочила наружу из специального лифчика, расстегивающегося спереди. Здоровье груди свято! Она смазывается глицерином, чтоб предохранить соски от трещин. И вот жена моя напевает сыну:
— Теперь, мой Нико, кушай из левой.
Она приближает к нему этот еще короткий сосок, а маленький ротик ищет, ловит, испуская тихий писк, схватывает, сжимает, выпуская только для того, чтобы перевести дыхание, а затем вновь жадно хватает, хотя в уголках губ у него еще пузырится молочная струйка. Мариэтт вытирает его измазанный подбородочек, поднимает свое сокровище повыше, журит обжору, который иногда очень больно сжимает грудь деснами или вдруг с жестокостью юного теленка бодает ее головой.